Вы здесь

Паутинки

Рассказы
Файл: Файл 05_melexina_p.rtf (213.59 КБ)

Медведь с заплатой на ухе

Светило ясно солнышко и ночью, как днем,

Не бывает атеистов в окопах под огнем.

Егор Летов

 

В кабинете заведующего гастроэнтерологическим отделением с утра было празднично, как в День медицинского работника. Звали заведующего Иван Лапушкин, причем фамилия Ивану Андреевичу никак не подходила. Какая там лапушка! Здоровенный лысый мужик, под два метра ростом, он походил, скорее, на корсара с корвета под черными парусами. Отделением своим Лапушкин управлял, как и положено капитану, властно и страстно. А сейчас врача еще и ссадина украшала во всю щеку — больной поцарапал. Этой ночью привезли на отделение алкаша. Наряд милиции нашел бомжика в центральном парке в полубесчувственном состоянии после неумеренного употребления настойки боярышника. Таких клиентов развозили по больницам: кому голову проломили — того на нейрохирургию, со сломанной ногой — на травму, а у кого вся требуха внутри от пьянки разъедена, того к гастроэнтерологам. К утру после капельницы алкашу стало настолько легче, что он начал приставать к медсестрам и даже пытался воевать с самим Лапушкиным. Иван Андреевич выписал пациенту целительную затрещину и пообещал, что если тот немедленно не успокоится, выкинет из отделения загибаться с чертовым панкреатитом прямо на улице. Бомжик, лечившийся у Лапушкина уже не в первый раз, прекрасно знал, что бывает при остром панкреатите без должного лечения и ухода. Он как-то сразу присмирел, залег на свою койку в палате и заснул.

Но то были ночные химеры, а сейчас Иван Андреевич принимал дорогих гостей: маму своей давней пациентки Евгению Дмитриевну и журналиста Сашку Матюшкина. Рядом с ними улыбалась и смущенно переминалась с ноги на ногу старшая медсестра. В руках она держала букет ярко-желтых хризантем и большую коробку дорогих конфет. На столе у доктора лежала такая же коробка и икона Святого Пантелеймона Целителя.

Сашке сейчас было немного смешно при виде этих подарков: сладкого Иван Андреевич не ел даже на закусь, а в бога не верил. Правда, дареные иконы исправно развешивал по стенам, объясняя что-то про лечебную силу самовнушения, но Сашке все чудился в его пояснениях иной смысл, в котором врач и сам себе не хотел признаваться. Тем временем дары счастливой матери еще не иссякли.

Это вам, Александр, — повернулась к корреспонденту Евгения Дмитриевна, вынимая из пакета очередной сверток. — Я не знаю, есть ли какие-то святые покровители у журналистов, не нашла в святцах. Поэтому примите от нашей семьи в дар икону Божьей Матери. Спасибо огромное! Без вас мы на Машу денег точно не насобирали бы столько. На все хватает: и на витамины, и квартиру сняли в Москве… И вот еще сама Маша просила вам передать — на память.

Женщина вместе с иконой протянула Сашке мягкую игрушку — серого медведя с заплаткой на голове. У молодежи сейчас было модно дарить друг другу именно таких медвежат — серых, с заплатками на лапке или на макушке. Продавались и тетради с изображением этих мишек, и ручки, и сумки, и весь остальной девический арсенал, без которого никак невозможно в юности выразить бурные и нежные чувства. А Маше едва-едва исполнилось восемнадцать лет. Девица-красавица, курносая, голубоглазая, невысокого роста, с соблазнительными округлыми формами — крутыми бедрами, высокой грудью и при этом тонкой-тонкой талией. Сашка и сейчас, как вспомнил, так невольно вздохнул. Хоть бросай шапку наземь и кричи, как Иван-дурак, от восторга: «Эх, Марья-краса, русая коса!» Только на этот крик девушка ничего не ответила бы. Она страдала редким и трудноизлечимым заболеванием гортани и пищевода, ей было больно даже разговаривать. Требовалась операция, а денег у родителей не хватало. Сашка написал статью об этом, под материалом дали расчетный счет. Иван Лапушкин, лечащий врач, нашел специалистов в Москве, своих знакомых еще по учебе в институте имени Сеченова. Операция прошла успешно, и теперь хоть и предстояло Маше долгое восстановительное лечение все в той же столице, зато жизни ее больше ничто не угрожало. Поэтому и вручала сегодня подарки счастливая Евгения Дмитриевна. После раздачи конфет и медведей она распрощалась и ушла в сопровождении медсестры. Сашка задержался у Ивана Андреевича — пытался запихать в свою сумку мягкую игрушку и икону, но там уже лежал фотоаппарат, диктофон, блокнот, стопка итоговых протоколов с фестиваля боевых искусств, папка из областного суда, поэтому то косолапый не влезал, то образ.

Мешок тебе надо, как у паломника! Тебе еще туда лампадки со свечками не хватает, корреспондент божий, — схохмил довольный врач и посерьезнел. — Есть у меня для тебя тема, Саша. У Семена Моисеевича пациентка — ну, ты его знаешь, с онкологической больницы он… Так вот, тоже бы надо ее в Москву отправлять. Там с желудком беда такая, что никак без операции, а денег нет. Я вот тебе телефончик этой женщины черкнул — Светлана Боброва ее зовут. На консультацию ко мне приходила. Просила с тобой связать.

Взрослая пациентка? — Сашка бросил бесплодные попытки упихать медведя в сумку, взял бумажку с телефоном и присел за стол к медику.

Взрослее не бывает. Сорок пять — баба ягодка опять. А тебе все бы про девок молодых писать! Ишь, разохотился!

Иван Андреевич шутил, а сам смотрел на корреспондента и думал: а чего бы Сашке не разохотиться… Журналист был молод — и тридцатника еще не стукнуло. Не женат. Пусть невысокий, но зато правильно, по-мужски сложен — широкоплечий, узкобедрый. Да и на лицо приятный — правильные черты, глаза северные, светло-серые. Волосы русые, даже вьются слегка. Весь какой-то мягкий, в движениях плавный, неторопливый. Конечно, девчонкам он нравился, вот и Машке Мироновой приглянулся. Иначе не прислала бы она ему медведя с заплаткой под пушистым ухом.

А Матвей? — поинтересовался журналист, хоть и очень боялся ответа на свой вопрос.

А что Матвей, Саша? — перестал улыбаться Лапушкин. — Матвея нет.

Давно?

Месяц назад. Родители его тебе не позвонили?

Нет. Там, в Питере? — коротко уточнил Сашка. Матвей был семнадцатилетним мальчишкой, и ему тоже, как Маше, собирали деньги на операцию, и тоже нашли нужную сумму, и все, что нужно — в медицинском центре в Санкт-Петербурге врачи сделали. Просто Маше повезло, а Матвею — нет.

В Питере, — кивнул врач. Помолчали. Потом Лапушкин нарушил тишину первым.

А ты, Саша, сегодня вялый какой-то, апатичный, я бы сказал. С печенью все ли в порядке? Может, на УЗИ к нам сходишь? А то в последний раз мы с тобой изрядно печенкам навредили.

Время от времени журналист и гастроэнтеролог выпивали вместе — и всегда только водку. Весь остальной алкоголь Лапушкин считал отравой, а про водку говорил: «Тоже яд, не только вредный, но иногда и полезный». Обоим собутыльникам алкоголь был строго противопоказан: у Сашки — хронический гастрит, у Лапушкина — панкреатит. Оба плевали на табу, потому что кругом только и встречались с разнообразными запретами, с болезнью, тленом, а когда вокруг слишком много оград и оградок, так и подмывает их перепрыгнуть. Вот и перепрыгивали. Выпив, спорили до красных рож по самым разным поводам. Например, о боге. Иван Андреевич с помощью теории и истории медицины пытался убедить Сашку, что атеизм — единственный верный путь для разумного человека, а Сашка цитировал то Булгакова, то Канта, то Библию. Путались в именах ученых и писателей, не могли с первого раза произнести «Навуходоносор», сорвав голоса, выдавали друг другу самые сокровенные тайны уже шепотом...

Закусывали остатками каши из больничной столовки. Их приносила санитарка Таня, полненькая добрая дурнушка, жалевшая Ивана Андреевича за то, что тот часто ночевал на работе. Спонсором закуси всегда был «стол № 1Р» — для людей, которым удалили желудок. Их каши всегда оставались недоеденными, без соли и сахара, без молока и масла — для больных, у которых никогда не бывает аппетита. Иногда к собутыльникам присоединялся заведующий эндоскопическим отделением Бауэр — тихий и какой-то весь ласковый поволжский немец, очень худой и с бесцветными глазами. Его отца, тоже врача, во времена Сталина отправили в ссылку в этот далекий северный город, да тут и забыли. Бауэр-младший продолжил династию. Во время попоек он в основном молчал, много слушал. Казалось бы, в беседах не участвовал, но когда не приходил, становилось без него как-то тоскливо, чего-то не хватало. Как-то Сашка спросил у Лапушкина, почему Бауэр такой тихоня. Гастроэнтеролог без улыбки сообщил: «Так он же людям то в рот, то в задницу лазит, и все без мыла. Вот и нежный». Сашка тогда от неожиданности захохотал: он сразу вспомнил, как Бауэр делал ему ФГДС, исследование эндоскопом, и все уговаривал потерпеть, ласково и — правильно Лапушкин сказал! — нежно, как малыша. Сам гастроэнтеролог даже не улыбнулся: «Эх, Саня, ничего ты не понимаешь! Не взяли бы тебя в доктора! Ты сам-то представь, каково это — в живого человека до самых печенок шланг запихивать». После пьянок Лапушкин, мучаясь от боли после обострения панкреатита, колол себе баралгин, а Сашка просто маялся похмельем, но, как ни странно, обоим становилось легче.

Строго говоря, Александра нельзя было назвать воцерковленным верующим, потому что в бога журналист не верил. Он знал, что бог есть. С некоторых пор для Сашки это была очевидная истина, доказательств она не требовала, как аксиома. За свою семилетнюю карьеру журналист уже привык ничему не удивляться: да, так было, исцелялись безнадежные больные после паломничества к мощам святых, да, в храме Покрова Богородицы после молитв перед иконой «Всецарица» выздоравливали пациенты с онкодиагнозами. Чудотворный образ храму подарила обычная прихожанка, ничем не примечательная женщина. Да и лик был вовсе никакой не старинный, стандартный современный список с «Пантанассы». Настоятелем в этой церкви работал давний знакомец Сашки, отец Вячеслав, до принятия сана трудившийся хирургом. Спустя несколько месяцев после того, как икону внесли в храм, к отцу Вячеславу обратилась женщина, уже отчаявшаяся исцелиться от рака легких. Священник потом рассказывал журналисту:

«Образ этот чудотворный, — говорит мне Татьяна. — Я исцелилась. Богородица во сне ко мне приходила, сказала: будешь здорова». А я, Саша, сам врач, понимаете? Я священник, конечно, но я же еще и врач. Я не поверил ей, представляете? Я священник, но я не поверил! Заставил медицинскую карту принести. Испугался. Вдруг она нафантазировала себе что-то, а на самом деле — больна. Прости, Господи! Здорова она! Здорова… Все анализы ее просмотрел десять раз. Здорова… Слава богу! Господи, помилуй нас грешных!

На Лапушкина эти истории никак не действовали. Он тут же начинал рассказывать про чудеса самовнушения. Такие заковыристые медицинские термины употреблял, что журналисту оставалось только махнуть рукой и остаться при своем мнении.

Сашка познакомился с Иваном Андреевичем в самом начале своей карьеры. Тогда журналист только-только начинал вести рубрику «SOS!» в областной газете. В этой рубрике, выходившей нерегулярно, публиковали материалы о людях, которым требовалось собрать деньги на лечение. Обычно такие темы поручали молоденьким журналисткам, совсем зеленым девчонкам, без детей и без царя в голове, веселым и отчаянным. Только их нерастраченных жизненных сил хватало на встречи и беседы с обреченными больными, разочарованными врачами, сытыми чиновниками и отчаявшимися родителями. Человеку не из журналистского цеха могло показаться, что о чужом горе лучше всего написал бы корреспондент с опытом, поживший и повидавший, но на деле это было не так. Как раз «пожившие и повидавшие» быстро сбегали, отказывались от рубрики. Чужое несчастье оказывалось заразной болезнью, и, чтобы не захворать, требовался иммунитет по-звериному здорового юного тела.

В газете, куда после института пришел работать Сашка, коллектив подобрался исключительно мужской. Единственная женщина — заместитель редактора только-только вернулась из декретного отпуска и пока занималась лишь темами культуры и образования.

Дедовщину еще никто не отменял, — честно объявил тогда главный редактор Сашке. — Только банковские реквизиты внимательно читай и проверяй несколько раз, а то, если ошибка будет, от читательских звонков не отобьемся.

С тех пор Сашка всегда тщательно проверял номера счетов и ни разу не запутался в этих змеиных клубках. За семь лет он познакомился почти со всеми докторами больниц в небольшом областном городе. Хорошо знал чиновников от здравоохранения, наизусть помнил, по какому номеру надо позвонить, если не удается пробить квоту на высокотехнологичную помощь или получить инсулин, или лечь в областную больницу на плановый осмотр… Знал многих священников. Всем онкобольным на всякий случай рассказывал про образ Всецарицы.

Сашке иммунитета хватило на три года, а потом слег с чудовищным гастритом, который только благодаря стараниям Лапушкина не обернулся язвой. Тем не менее рубрику свою журналист не бросил — не смог. Поначалу парню все казалось, что он привыкнет к теме болезни так же, как привык к другим своим темам — спорту и социальным новостям. В конце концов, не удивлялся же он, когда разворовывали средства на строительство нового бассейна, не изумлялся, что чемпиону мира не хватает денег на тренировочные сборы. Но привыкнуть не удавалось. Только появился какой-то мучительный талант с первого же взгляда на человека определять — выкарабкается или нет. Больше всего Сашка боялся за больных двух типов. Первый — внешне пышущие здоровьем люди, с блестящими волосами и гладкой кожей. Такие обычно абсолютно, на все сто процентов были уверены, что обязательно справятся с неожиданно свалившейся на них болезнью. Они перешагивали опасную грань так быстро, что родные и близкие потом еще долго не могли не только осознать их смерть, но даже поверить в диагнозы, и годами все искали какие-то врачебные ошибки, фатальные обстоятельства, с лупой читали медицинские карты… Второй тип — люди с потухшим взглядом, уже смирившиеся со своей участью; они слушали Сашку будто через плотную дымовую завесу, будто его голос был всего лишь эхом, тенью из мира, уже погрузившегося в сумрак.

Некоторым героям и читателям рубрики казалось, что деньги легко решают вопрос с выздоровлением. Но Сашка знал: у смерти свои расчеты. Бывало, умирали дети богатейших родителей и выживали те, кому денег на операцию так и не собрали… И вообще, Сашка давно сделал вывод: у единственного, самого любимого ребенка в семье всегда меньше шансов в этой лотерее, чем у воспитанника детдома. Состоятельный больной купил донорскую почку — и она не прижилась. Нищий парень, нуждающийся в пересадке сердца, отправился в Москву, едва собрав деньги на билет. С трудом добравшись до медицинского центра, на его пороге свалился с сердечным приступом и попал на операционный стол как раз в тот самый момент, когда в больницу привезли донорский орган — и пересадили ему сердце бесплатно, без очереди, потому что не пересадить в тот момент было бы преступлением…

Мне «моторчик» под правильным углом сам Шумаков устанавливал! — с гордостью сообщал журналистам Виктор, ставший единственным в регионе человеком с пересаженным сердцем. Валерий Иванович Шумаков был одним из основоположников клинической трансплантологии в СССР и России. В Витькином случае не было бы счастья, да несчастье помогло.

Спустя несколько лет Витя пришел на прием в областную больницу, чтобы лечь на плановый осмотр, да забыл дома постельное белье. Больные уже давно приходили со своими комплектами наволочек-простыней, потому что на «мягкий инвентарь» финансирование сократили чуть не до нуля, а старое белье в больнице уже давно износилось до состояния марли. Витя сел на автобус и поехал домой за пододеяльниками. На конечной остановке парня нашли мертвым — приступ случился прямо в пути, тихо и незаметно: «моторчик» остановился...

У Сашки в памяти хранилось множество таких воспоминаний. Вот уже лет пять он боялся снов. Когда снилось, что плывет он, пересекая мутную реку, или захлебывается жижей в болоте, Сашка знал — кого-то не стало. Когда память и сновидения начинали совсем уж одолевать, когда они мучили, будто постоянная изжога, по совету отца Вячеслава Сашка начинал читать все молитвы Богородице, какие знал, твердил по получасу: «Избави меня от многих и лютых воспоминаний». Помогало. Еще можно было пойти и выпить с Лапушкиным, но потом голова сильно болела, да и желудок резало. Сегодня ночью Сашка видел сон: он нырнул в чистейшую прозрачную воду небольшого лесного озерка, и поначалу плыть было так легко и приятно, волны ласкали, славно пахло свежестью и водорослями, но в конце концов водная гладь предательски колыхнулась, загустела, как сироп, и обернулась коричневой жижей… Теперь журналист все понял. «У Маши операция прошла удачно. А Матвея теперь нет», — с этой мыслью Сашка вышел от Лапушкина. Открыл дверь и вздрогнул от неожиданности: в облезлом и тускло освещенном коридоре стояла высокая, худая, как скелет, старуха. Очевидно, она совсем недавно поднялась с постели, потому что волосы ее, легкие, седые, неприбранные, лохматились по обе стороны от лица и приплюснутой шапкой слежались на макушке. Фланелевый халат пациентка завязала на поясок кое-как, неряшливым узлом, на старые тапки сползали грязными лужами растянутые шерстяные носки.

У себя Иван Андреевич? — тяжело опираясь на палочку, осведомилась женщина.

У себя, — подтвердил Сашка и вновь попытался запихать медведя в сумку.

Ему хотелось поскорее выйти на улицу, потому что по больнице угарным смогом расползался запах гречневой запеканки с мясом, а Сашка ведь сам когда-то лежал в гастроотделении и глотал всю эту искусственную еду, прокрученную, проверченную, протертую, отваренную, отпаренную, запеченную, обезжиренную, отжатую... После недели такого питания любая пища начинала казаться опасной угрозой для желудка, ядом замедленного действия. «Скоро полдник», — отметил Сашка по привычке.

Старушка без стеснения рассматривала молодого человека с головы до пят. Особенное внимание привлек модный медведь.

А ты, случаем, не к Нинке нашей пришел? — начала допрос пожилая пациентка. — Ей уж третьего медведя приносят… Девка — дрянь! Брось ее! То с одним из палаты уходит, то другой ее проведывает. Убежит на улицу, вернется, куревом от нее несет, хоть проветривай… Спасибо, хоть в палате не дымит!

Нет, я не к Нинке, — заверил Сашка.

А ко мне никто не приходит, — вдруг доверчиво призналась женщина. — У меня сын только, да он пьет все время.

Сашка порылся в своей бездонной сумке и со дна вытащил горсть молочных карамелек.

Угощайтесь! — журналист высыпал конфеты в подставленную сухонькую ладошку.

Хорошо, что не шоколадные, — серьезно заметила женщина. — Мне шоколадных нельзя, у меня полжелудка вырезано. Пищевод почти к кишечнику пришит.

Ничего. И так тоже люди живут, — успокоил Сашка. Он понимал, что сейчас вдвоем со старухой они разыграли небольшую сценку: как будто он, Сашка, пришел ее проведывать и принес пусть малюсенькую, но все-таки передачу. На мгновение иссохшая от болезни женщина вновь ощутила себя девчонкой, и даже ее губы, на прощание растянувшиеся в улыбке, порозовели.

Медведь в сумку так и не влез. Выйдя из больницы, Сашка с удовольствием глотал холодный ноябрьский воздух, который изгонял, замещал собой в легких воздух больницы, пересушенный, прогорклый, как старое масло. Первый снег уже выпал, ночью подморозило, а утром потеплело, и теперь весь город окутал сырой туман. Сашка специально шел не спеша, чтобы немного прийти в себя, чтобы ощутить, что он жив, он идет по улице, дышит, думает, существует. «Я иду на работу. Я не болен. По крайней мере, не настолько, чтобы оказаться там, в тесных душных палатах и облезлых коридорах. И это не мне нужно дожидаться обхода врачей, не для меня будут звучать сегодня призывы медсестер — на капельницу! на уколы! на УЗИ! на ФГДС! Если только можно, Господи, пронеси мимо эту чашу! Господи, не мне, не моим родным!»

Сашка хотел зайти в ближайший супермаркет, чтобы купить что-нибудь к чаю. Вдруг рядом с магазином он услышал детский плач. Сначала решил — показалось. А потом увидел и сам источник рыданий — парнишку лет десяти, который размазывал по щекам горячие, почти дымящиеся на холодном воздухе слезы. Сашка оглянулся: нет ли вокруг отца или матери пацана. Может, родители отказались купить ему какую-нибудь ерунду в супермаркете? Но к мальчишке никто не подходил. Прохожие равнодушно спешили мимо с одинаковыми бесплатными магазинными пакетами в руках.

Мальчик, ты почему плачешь? — поинтересовался Сашка.

Я… я не знаю, как найти Юбилейный мост, — выдал парнишка, со страхом разглядывая журналиста. Наверное, как и всех современных детей, его строго-настрого проинструктировали не разговаривать с незнакомыми мужчинами.

Это совсем рядом отсюда. Ты что, потерялся? — догадался Сашка.

Ага. Мы с классом пошли в музей. Потом стояли тут, на остановке. Все сели в автобус, а я к ларьку пошел за соком. Вернулся, а автобус уехал… и все уехали, а я остался…. Мне домой надо. Я знаю, как от Юбилейного моста до дома дойти, а отсюда как идти — не знаю.

Мне как раз в ту же сторону нужно. Но сначала к чаю хочу булок купить. Так что пошли со мной в магазин. Там хоть согреешься немного, а то нос у тебя посинел. А потом провожу тебя.

Парнишка только кивнул и вслед за Сашкой послушно отправился в супермаркет. Так и ходил по магазину за журналистом как хвостик, а Сашке все это время вспоминалось слово «импринтинг» и его определение, цитатой из какой-то давно прочитанной и уже забытой энциклопедии: «Импринтинг — реакция следования зрелорождающихся птенцов или детенышей млекопитающих за родителями и друг за другом». В магазине мальчишка поуспокоился и на Сашку смотрел теперь без скрытого ужаса: наверное, в его представлении маньяк-похититель детей не мог питаться сладкими булочками и песочным печеньем с начинкой из джема.

К расспросам парнишка приступил уже на улице.

А откуда вы шли? — поинтересовался он.

Из больницы.

Вы там работаете? Вы врач?

Нет, я не там работаю, — ответил Сашка и, чтобы уж совсем успокоить своего юного спутника, пояснил: — Я журналист, работаю в «Северной правде». Редакция у нас недалеко от Юбилейного моста. Вот я тебя и провожу.

Ух ты! Журналист! — мальчик даже подпрыгнул от восторга. — А вы на войне были? Журналистов ведь все время на войну посылают.

Сашке такая реакция польстила, он невольно улыбнулся.

Нет. Я не был на войне. Мой коллега был в Чечне. Он мой тезка. Я Александр Матюшкин, а он Александр Чернов. Он, кстати, книгу свою о героях Чеченской войны презентует сегодня вечером в библиотеке. А тебя как зовут?

А я — Виталик. — Мальчишка не забывал прокатиться на первом льду каждой замерзшей лужи и так быстро бежал вперед, что Сашка едва поспевал за ним, словно это паренек показывал ему путь к мосту, а не наоборот. Иногда Сашке приходилось хватать ребенка за воротник куртки, потому что от избытка энергии Виталик то и дело норовил выскочить на бордюр тротуара, слишком близко к оживленной проезжей части. — А вы о чем пишете?

Боясь уронить свой авторитет в глазах подрастающего поколения, Сашка тут же перечислил:

О спорте, о здоровье, об интересных людях…

И о футболе?! — вновь восторженно воскликнул Виталик. — А вы с кем-нибудь из нашей сборной общались? С Аршавиным? С Павлюченко?

Мне больше советские футболисты нравятся, Лев Яшин, например, — поморщился Сашка. Он не любил разговоров про футбол. Одиннадцать миллионеров гоняют по полю мяч, еще двенадцать сидят в запасе, а нищая страна приникла к телеэкранам и все ждет и ждет каких-то побед… У миллионеров они действительно случаются — на финансовом поле. Вот только стоит ли объяснять все это ребенку… — С Аршавиным и Павлюченко судьба не сводила, а вот у Дика Адвоката как-то брал интервью…

Ему не хотелось рассказывать, но он все-таки очень кратко, нарочно избегая подробностей, описал мальчишке, как ездил в Питер по заданию рекламодателя: сотовый оператор спонсировал матч и устроил пресс-конференцию с известным тренером для провинциальных журналистов. Виталик забросал его вопросами; так дошли до Юбилейного моста. Распогодилось. Даже солнышко, будто стесняясь и кокетничая, выглянуло из-за грязной занавески тумана. Спутники распрощались на светофоре у перекрестка.

Может, тебе денег на автобус дать? — поинтересовался Сашка у Виталика.

Не-а, не надо! Я дальше дорогу знаю! — чем ближе подходили к мосту, тем лучше становилось настроение у мальчишки, и сейчас Виталик просто сиял от радости.

Может, медведя у меня заберешь?

Нет, спасибо! Он девчачий!

У тебя дома-то кто-нибудь есть сейчас? Может, маме позвонишь?

У меня телефона нет. Я уже три раза сотовый терял. Больше не покупают…

Так с моего позвони.

Я номер забываю все время: не то пять и шесть на конце, не то пять и восемь. Да это фигня! У меня ключи есть от квартиры.

Ключи не теряешь? — усмехнулся Сашка.

Теряю, — сознался мальчишка. — Но ключи не так дорого новые заказать. А я теперь читать вас всегда буду. Скажу, чтоб мама газету покупала.

Давай, читай. Не теряйся только больше!

Стало понятно, почему Виталик отстал от класса, и Сашка ругал мысленно учителей, не уследивших за любопытным растеряшей.

Хорошо, Виталька, сейчас будет зеленый, переходи дорогу, а я посмотрю, как ты зайдешь на мост.

Сашка стоял на месте до тех пор, пока мальчишка не пересек благополучно дорогу. На прощанье Виталик повернулся, помахал рукой, а потом быстро побежал через мост, навстречу разгоняющему туман полуденному солнцу. Яркие лучи внезапно поднимающегося из серого марева косматого шара так больно ударили Сашку по глазам, что он даже прикрыл лицо рукой.

 

Вечером этого же дня Сашка вместе с другими коллегами поздравлял в областной библиотеке Саню Чернова, у которого наконец-то вышла книга. В этом сборнике Сашкин тезка поместил все свои очерки о земляках, офицерах и рядовых, погибших в Чечне. Пришли бойцы ОМОНа, воины-интернационалисты, побывавшие в самых разных «горячих точках», от Афгана до Кореи, те, кто сейчас ездит в командировки в Чечню, и те, кто свое уже давно отслужил. После презентации близкие друзья Сани Чернова отправились в кафе неподалеку, чтобы в своей компании отметить выход книги и помянуть товарищей. За столом все перемешались, бойцы и журналисты, и вскоре закипели разговоры, зазвенели возмущенно от крепких ударов стеклянные бока стопок, и книжка стала гулять из рук в руки. У Сашки после напряженного дня и графинчика водки уже шумело в голове, но спасительное забвение не приходило. Память, как мясорубка, все вертела тяжелый и жирный фарш бессвязных воспоминаний, добавляла в него цветистые диагнозы, сухие крошки имен и лиц, белесые опухоли и багровые язвы, и запах гречневой запеканки и постной каши, и стоны, и просьбы, и тихий вой в подушку...

Тоже воевал, что ли? — вдруг спросил его один из омоновцев. Сашка узнал его — Вадим Головиченко. Вместе с ним и другими ребятами Саня Чернов и ездил по заданию редакции в Чечню во вторую кампанию.

Нет, не воевал. — Следующую фразу произнести было почему-то особенно стыдно, но, глядя в глаза Вадима, Сашка отчеканил, будто отчитываясь перед командиром: — Я и в армии-то не служил.

В аварии был? На чем — на машине, мотоцикле, на поезде? — деловито поинтересовался Вадим, оставив без всякого внимания признание.

Да не был я в аварии.

Ну а что с тобой тогда? — искренне удивился Вадим.

В смысле? — не понял Сашка.

Да в прямом! Меня не обманешь: у меня теперь на всю жизнь чуйка: сразу вижу, кто со смертью познакомился.

Сашке вдруг показалось, что все звуки в кафе стихли, отдалились, и здесь, в прокуренном маленьком зальчике, они вдруг остались вдвоем с Вадимом, и Сашка с облегчением, чувствуя, как мясорубка со скрежетом останавливается, как спокойно и ровно начинает биться сердце, признался:

Да я рубрику такую веду, где больным деньги на операции собирают. Сегодня пришел в больницу — и рассказали, что одной девчонке операцию сделали, Машка теперь жить будет, а Матвею тоже сделали… но не помогло.

У каждого своя война, — кивнул Вадим. — Тебя ведь Саня вроде зовут? — Сашка улыбнулся и молча кивнул. — Так, давай, Саня, выпьем, чтобы все возвращались.

И они выпили.

Уже поздно ночью Сашка пешком возвращался домой. Шагал, пошатываясь, по пустынной улице, зная, что завтра сведет с ума желудок, будет болеть голова. А пока... Пока ничего не болело, и окончательно выяснило небо; подмораживало, огромная луна сменила на боевом посту солнце. Путались в голове мысли: «Пусть все возвращаются. И Матвей, и Виктор, и я, и Вадим, и Лапушкин, и Бауэр, и отец Вячеслав, и Танька-санитарка, и бабка та с отделения, и Маша, и Виталик… Все мы топчемся у моста, давим друг другу на ноги, прижимаемся плечом к плечу. Каждый у светофора: одним зеленый горит, другим — красный, а кому-то всю жизнь желтый, и все ждешь, ждешь чего-то... Одних провожаешь, других встречаешь. Машешь рукой — то прощай, то здравствуй... Вот женюсь, хорошо бы на такой, как Машка Миронова, чтоб родной стала, чтоб мягкая, нежная…. Сын будет, Виталиком назову… Правильное имя — жизненный, чтоб жизнь в нем играла, и пусть теряет ключи и телефоны, играет в футбол. Или Артемом — здоровый — и чтобы никаких войн, никаких болезней…. Или девчонка, дочка… тогда Валерия, крепкая, и медведей с заплатами на ушах пусть ей женихи носят охапками… Спаси и меня, и ее, и бабку эту без желудка, и Витальку, и Саню, и Вадима, и Ивана...»

И Сашка стал перечислять имена всех, кого знал, но потом ему показалось, что список на спасение подан не полный, что он кого-то забыл, и тогда он начал заново — и снова сбился, и начинал еще не раз, и, наконец, отчаявшись, просил уже просто: «Всех, всех нас спаси, сохрани и помилуй… и погаси пламень страстей моих, яко нищ есмь и окаянен. И избави мя от многих и лютых воспоминаний и предприятий, и от всех действ злых освободи мя. Яко благословенна еси от всех родов, и славится пречестное имя Твое во веки веков…»

 

 

Яша и Маша

 

Брошенные избы в вологодских деревнях напоминают покинутых стариков. Особенно удручает их вид в осеннюю непогоду. По немытым оконным стеклам ползут капли дождя, и под мелкой моросью окна похожи на вечно слезящиеся старческие глаза. И шершавая поверхность бревен — это сухая кожа, покрытая пигментными пятнами от сучков. Учат же в начальной школе Есенина:

 

Изба-старуха мякотью порога

Жует пахучий мякиш тишины...

 

Мне уже тогда был знаком запах этого «пахучего мякиша тишины» — аромат запустения и сырости, плесени и гниющего мха.

В деревне моего детства стояла всего лишь одна брошенная изба, и я помню ее так ярко и точно, как запоминаешь впервые в жизни увиденного покойника. У маленького домика росла раскидистая приземистая яблоня. По весне она буйно цвела, и от ее благоуханного дыхания оживала вся деревенская улица. Осенью она давала урожай мелких и кислых плодов. Север не балует крестьян сладостями, но мне нравилось их собирать. Яблоня никому не принадлежала, и любой мог отведать от ее щедрот. Домик в два окна постепенно хирел и ветшал, некому было обласкать его печным теплом, подлатать сухим мхом, поправить черепицу на крыше и покосившийся штакетник палисадника.

«Тут жили дедушка Яша и бабушка Маша. И не было у них детей, да и вообще никакой родни в живых не осталось», — начинала свой рассказ бабушка. Это была одна из легенд моего детства. И мне кажется, что я и сейчас явственно слышу бабушкин голос:

Жили-были дедушка Яша и бабушка Маша. Был у них когда-то сынок Сашенька, но в три годика заболел воспалением легких и умер. Это ведь не сейчас! Больниц-то тогда не было, даже фелшара у нас в Паутинке не работали! Да и лекарствий таких еще не придумали.

В войну твоего дедушку Еню забрали на фронт: под Ленинград, немцев бить. Вернулся инвалидом — лопатку вырвало, а в желудке — рак. А после войны до того голодное время настало! В войну-то многие с голодухи семьями перемерли: и Вороновы, и Петровы, и Говоровы... А председательшу «Красного луча», так ту с дистрофией в Вологду в больницу свезли. Ну да ведь всех-то в Вологду не повезешь! А уж после-то, в сорок седьмом, и того хуже стало! А у нас с Еней уж четверо детей народилось: тетки твои — Нина, Лида и Аля, да дядька твой, Валентин. Мать твоя не родилась еще, да и тетки Люси пока не было.

Попробуй-ка тогда четверых прокорми — на что и чем… Была у нас коза. Доила, дай бог, поллитру в сутки. На каждого по стопочке молока в день. Колобушки пекли из колоколины: трава такая да жмых, коров ими кормили. Да только не всякий мог те колобушки ести, кого и вырывало, а уж если дите объедохся, то горе горькое — заворот кишок мог случиться. Все я уговаривала: «Детушки, не объедайтесь колобушками!»

И вот бабушка Маша и дедушка Яша варили по утрам картошку в чугуне. Не такую, как сейчас, а мелкую-мелкую. По картошине-то сами съедят, а по одной одарят — дядьку твоего Валю, теток твоих Нину, Лиду, а для младшенькой Алюши всегда самую красивую да рассыпчатую картошину выберут. А нам с Еней все очистки останутся. Так и жили...

 

* * *

У моего папы был для меня припасен другой рассказ про стариков, но начинал его отец точно так же:

Послушай-ка, что расскажу… Жили-были дедушка Яша и бабушка Маша. И не было у них детей. Когда-то был сыночек Сашенька, да умер от воспаления легких. И вот поженились мы с твоей мамой, и родился у нас твой брат — Сашка. Уж до того бабушка Маша его полюбила! И зовут-то как ее сыночка, и лицом на него похож. Надо нам с матерью на ферму работать идти, а садиков-то не было тогда, мы о них и не слыхали, так бабушка Маша всегда с Сашкой водилась. И носила ему из магазина огромные шоколадки. Спрячет под передник, а Сашка видит, что она идет да руки под передником прячет, и несется к ней со всех ног! А бабке Маше — забава… И вот как-то зимой смотрю я, а старики печку не затопили. «Что такое? Уж не заболели ли часом?» — думаю. Пошел к ним в избу проведывать. А они лежат — бабка Маша на печке, а дед Яша — на лавке. И оба плачут. Сил не хватило ни у кого с утра дров принести. Наладились помирать. Я им говорю: «Погодите на погост собираться! Успеете еще!» А сам выбежал из избы, да к матери твоей: «Ленка, — говорю ей, — обессилели старики. Давай к себе их возьмем!» Та сразу согласилась. Ну, я скорей лошадь запряг, поехал за ними, а они все так же лежат — костлявую в гости поджидают! Я кацевейки какие-то на них накинул да по очереди на руках в сани снес — легкие дед с бабкой были, как пушинки! Привез к себе. Определил на постой старую гвардию.

Скоро дедушка Яша совсем ослеп. Зимами лежал на кровати за печкой. К тому времени у нас уж, кроме Сашки, и брат твой Женька подрос. Заберется Женька к деду Яше под бок, а дед давай ему сказки рассказывать! Да до того матюжные, хоть святых выноси! Я на флоте служил, так боцман наш так материться не умел, как он. В ученики бы ему надо к деду Яше-то! А-то затеют стар да мал на двоих песни петь… Ну и веселья полный дом, телевизора не надо…

 

* * *

И только маме некогда было рассказывать мне были и сказки. Как все крестьянки, она трудилась гораздо больше, чем должен в своей жизни работать человек. Каждые выходные мама пекла пироги в русской печке. На всю деревню славилась ее выпечка. Для начинки мама толкла пюре из картошки. Впрочем, слова такого у нас не было. Начинку называли «картошиной кашей». Почти вся эта каша уходила на лепешки, но мама всегда оставляла для меня пару ложек толченой картошки и разрешала облизать пюре с пестика. Это считалось изысканным лакомством — картошка и молоко, размолотые в кашу, с привкусом старого сухого дерева.

Язык не занозишь! Пестик дед Яша делал! Гладкая работа! — хвалила мама. — Да вот, погляди-ка, лопаточка для теста! Тоже дедушка для меня смастерил.

И пестик, и лопаточка — вот и все мамино наследство от стариков — были одинакового цвета, как гречишный мед. Они пахли квашенкой и молоком, творогом и «картошиной кашей», печным жаром — гладкие, отполированные сначала руками деда Яши, а потом зализанные до блеска жадными языками детей.

Прошло время, и ветхий домик стариков совсем покосился, врос в землю. Когда провалилась крыша, его разобрали по бревнышку — по косточке, по жилочке, по жердочке. На пригорке осталась стоять только старая яблоня, а пустое место вокруг нее мой отец засадил молодыми березками.

Опустится над вологодской землей ночь. Прикрытые простыней неба, будут стоять в деревнях брошенные избы. Мерзнуть им зимой, мокнуть им осенью, в напрасной надежде поджидать хозяев весной и летом. Во тьме никто не зажжет им света ни от свечи, ни от электрической лампы, ни от огня русской печки. И ноют-скрипят на погоду старые матицы, и болят внутренности изб — ветхая мебель: горки да комоды, круглые столы да стулья с гнутыми спинками, кровати с заржавевшими металлическими шариками. И фотографии людей на стенах: как их звали, чем милы они были хозяевам, кому они сыновья да отцы, дочки-матери?.. Тетки и бабки, дядья, братья, армейские дружки и однополчане со всех войн сразу, подружки по сельхозтехникуму, случайные знакомые из санатория, куда съездили раз в жизни по путевке от колхоза... И огромные скотные дворы, соединенные мостом с жилой частью дома. Повити, где может развернуться лошадь с телегой сена. И эти желтые, полупрозрачные письма в размокших от сырости картонных ящиках из-под печенья «К чаю». А поверх писем россыпь открыток — зайчики с новогодними шариками, гвоздики да кумач, с 9 Мая да с 7 ноября: «Дорогая Нина! Мирного неба тебе над головой!»

Нины и Лины, Ени и Клани, Маши и Яши, если не было у вас детей, хотя бы племянников или дальней родни, вспомнит ли теперь вас кто-то? Расскажет ли внукам, что жили-были дед да баба?.. Сбылось пророчество из открытки: только небо и осталось по-прежнему над головой. Выяснит в морозную ночь, и среди звезд поплывет планета Земля, важно, будто корова с водопоя. Всех нас несет на своих боках, меняет нам картинки за окном с ночи на день, с зимы на лето. Будет и весна, и огромный сиреневый куст шаровой молнией вспыхнет между двух могил — дедушки Яши и бабушки Маши.

До рассвета встанет моя мама, зажжет лампадку под иконой Спаса, затопит печь, разложит на черные противни белые лепешки будущих пирогов, растолчет «картошину кашу», а потом, когда из печной трубы запахнет на всю деревню пирогами, начнет уборку. Перемоет посуду, вытрет столы, бережно уберет в шкаф пестик и лопаточку цвета гречишного меда и глянет на календарь, высчитывая, сколько дней прошло от Пасхи до Духова дня.

 

Паутинка любви

 

Время от времени Паутинка тонула в пучине любовных страстей и раздоров.

В деревне из двенадцати изб преобладало женское население пенсионного возраста. На всех пожилых дам приходилось только трое столь же пожилых кавалеров, и старушки периодически устраивали передел собственности. Как нас учит история, в таких случаях обычно начинается война. Летопись Паутинки подтверждала эту мировую закономерность.

Самая затяжная боевая кампания продолжалась не один десяток лет между тетей Фаей и тетей Тасей по прозвищу Лыжница. Они обе любили однорукого глухого деда, который когда-то был мужем Таисии, но затем ушел жить к Фаине. Деда звали по-вологодски — Однорукой, выделяя все три «о», или же Венюха. Руку Венюхе оторвало еще в молодости — однажды он спьяну неудачно завел трактор.

Физические изъяны не мешали дедушке ловко справляться с крестьянской работой. За водой Однорукой, несмотря на недостаток одной конечности, всегда ходил с двумя ведрами. Колодец в деревне был самой обычной северной конструкции — с круглым барабаном, на который наматывалась цепь, а к ней на огромном карабине крепилось общественное, одно на всех, эмалированное ведро. За деревянные ручки паутининцы крутили барабан, цепь с ведром, грохоча и подпрыгивая, летела вниз, в тартарары, ведро захлебывалось в воде, тяжелело, как беременная баба, и, чтобы вновь вытащить его на свет божий, нужно было изо всех сил подналечь на ручки барабана. Венюха упирался в них осиротевшим плечом, перенося на него вес тела, а оставшейся рукой придерживал цепь и, наконец, извлекал из колодезного нутра воду. Наполнив два ведра, он цеплял их на коромысло и важно шагал вдоль улицы к своему дому с осознанием выполненного, несмотря на инвалидность, долга.

Разведка бабулек так и не смогла установить, где, когда и при каких обстоятельствах Венюха закрутил с тетей Фаей, но только однажды на исходе весны он сложил в рюкзак выходной костюм и перемену белья, сунул под мышку здоровой руки валенки, повесил на осиротевшее плечо коромысло и покинул избу тети Таси.

Впрочем, прежнюю суженую он так и не забыл — и регулярно, тайком от тети Фаи, навещал бывшую жену, чтобы исполнить мужские обязанности по хозяйству: колол дрова, носил воду для поливки огорода, чинил крышу и забор.

Тетя Тася тоже была инвалидом. Она родилась с больными ногами. Все у нее было кругленькое: и лицо, и щечки, и ямочки на щечках, и голубые глазки, и ушки, и сережки в ушках, и янтарные бусики на шее, и даже носки лаптей. Лапотки она носила вынуждено: ее больные распухшие ступни не влезали ни в какую другую обувь. Тетя Тася мечтала о тапочках и валенках, как у всех остальных жительниц Паутинки, но, увы, была обречена на пожизненное ношение лаптей. При ходьбе старушка опиралась на две палки — или, на паутинском языке, на два батога. Шла как на лыжах: левый батог переставит, ногу в кругленьком лапотке, не отрывая от земли, передвинет, потом тем же манером — правый батог и следующая нога. Отсюда и ее прозвище — Лыжница, на которое сама старушка никогда не обижалась. Впрочем, Таисию называли так только за глаза. Батоги у старушки тоже были идеально круглыми и ровными. Они блестели на солнце, отполированные до безупречной гладкости мягкими подушечками ладоней.

От тети Таси даже зимой пахло клубникой. Как и все бабушки, она почти круглый год скучала по детям и внукам. Они редко навещали ее, поскольку жили в Вологде, к тому же постоянно ссорились между собой: никак не могли поделить ее дом, который должен был достаться им в наследство. В итоге то семья сына, то семья дочери отказывалась навещать родные пенаты из принципа, демонстрируя конкурентам в борьбе за дом свою гордость.

Тетя Тася, лишившись мира в семье, не знала, куда же теперь деть всю свою нерастраченную любовь и тоску по близким. Не имея иных способов выразить эти чувства, она варила варенье в промышленных масштабах. К ягодам и сахару тетя Тася алхимическим образом примешивала некий пятый элемент, который превращал обычное лакомство в произведение искусства, и зимой щедро раздавала соседям-паутининцам свою любовь, сваренную заживо и запертую под капроновой крышкой. Тасино варенье славилось на всю округу.

В свободное время тетя Тася шила кукол из голубых лоскутов: у нее сохранилось множество остатков плотной ткани небесного цвета. Голубые куклы получались у нее как на подбор — пухленькие, кругленькие и без лиц: ни глаз, ни губ, ни носа, парни в портах и рубахах и девки в сарафанах. В полном одиночестве тетя Тася разыгрывала представления наподобие кукольного театра: она все еще помнила то время, когда Паутинка была большой оживленной деревней и в ней жили не только одни старики, но и молодые семьи, собиралась в клубе молодежь, играли на улице ребятишки. Теперь, повинуясь воле тети Таси, куклы имитировали жизнь давно умерших, состарившихся или переехавших в город паутининцев: матерчатые жители деревни встречались, влюблялись, сеяли хлеб, доили коров, растили детей. Вот пошла кукла Груня к реке, стала тонуть, спас ее Федор, вот они поженились, вот остальные куклы на свадьбу пришли, песни пели, стали молодые жить вместе, да Федор не утерпел соблазну и ушел жить к супостатке Авдотье…

Супостатка тети Таси тетя Фая на куклу совсем не походила. Она была слишком подвижной, даже в свои преклонные годы, слишком кареглазой, слишком худенькой. Она не могла похвастаться женственными формами, да и черты лица не отличались мягкостью — резко очерченные, хотя и очень красивые, однако вовсе не милые. Тетя Фая держала ульи, и потому от нее пахло медом. В костюме пасечника она напоминала отважного космонавта. Тетя Фая прекрасно стреляла из ружья-пневматики: так она отгоняла назойливых дроздов с огорода. Эти пернатые хулиганы всего за пять минут могли уничтожить огромные урожаи смородины или малины. Убив пару птичек, тетя Фая вывешивала трупики на огородное пугало для острастки другим крылатым воришкам.

В общем, трудно было представить женщину более непохожую на тихую, домашнюю тетю Тасю, и брошенная старушка уверяла всех, что Фаина — колдунья, и Венюху ее приворожила. За такие слова саму тетю Тасю начинали ругать, потому как ворожба — смертный грех. «А прелюбодейство не грех?!» — всякий раз горячилась покинутая жена. «Грех, Тася», — соглашались с ней паутининские бабульки, но тут же вспоминали про преклонный возраст всех участников этого любовного треугольника, советовали остепениться и по памяти цитировали ей слова Спасителя: «Ибо когда умрут да воскреснут, не будут ни жениться, ни замуж выходить, но будут как ангелы на небесах». Тут тетя Тася делала одновременно и покорный, и обиженный вид, ее дружно начинали жалеть, а заодно вспоминать любовные истории далекой молодости про измену и коварство мужчин.

В юности у тети Фаи подобных историй не случалось. Она счастливо вышла замуж, но рано овдовела. Ее мужа увела самая непобедимая деревенская разлучница — водка.

Зимой, на посиделках, сидя за кружевами, побрякивая коклюшками, тетя Фая делилась с подругами воспоминаниями о муже.

Работал Валюха тяжело и пил не легче. Мать у меня состарилась и мерзла в избе даже летом, ночью просилась спать на печь, а залезть сама не могла. Возьмет Валюха ее на руки и посадит, а мать там быстро согреется, жарко ей становится — снова просит снять. И всю-то ночь так! А мне в три утра на ферму идти, коров доить. Согрешу — выругаюсь! Затихнут. Потом слышу, Валюха маме шепчет: «Мать, ты на ухо-то мне прошепчи, чтоб Фаину не будить, а я уж подсажу на печку-то»… Вот счастье-то было! И чего мне не хватало…

После смерти мужа Фаина долгие годы, пока не перешел в ее избу Однорукой, жила вдвоем с Герой, единственным сыном. Он родился инвалидом, покореженным ДЦП. Гера хоть и не учился в школе, но отличался завидным умом. Он самоучкой выучился читать и мастерски играл в шахматы.

Летом тетя Фая и тетя Тася устраивали ежедневные перебранки ровно в полдень. У них имелось и постоянное поле битвы. Паутинка — это одна недлинная улица, по обе стороны которой стоят избы. Ровно посредине девичью талию деревни перепоясывал овраг, поделив ее на два конца, как говорили паутининцы. По дну оврага тек ручей, берега соединялись деревянным мостиком. Тетя Тася жила в одном конце, тетя Фая — в другом. Они сходились у оврага и начинали бранить друг друга.

Разлучница!..

Супостатка!..

Змея подколодная!..

Вражина! — разносились их крики по всей деревне.

Поругавшись минут пять, обе с достоинством удалялись, каждая в свой конец. Зимой эту традицию они не поддерживали, так как кричать на вологодском морозе, пусть даже и на заклятую вражину, нет никакого удовольствия для измученного ревностью сердца.

Лишь один раз словесное побоище завершилось реальным столкновением. В один особенно жаркий день после сенокоса тетя Фая захотела напиться чаю, но воды в доме не оказалось, а Венюха отлучился к соседу-столяру подправить сломавшиеся грабли. Как раз в это время вся Паутинка собралась на посиделки на скамеечках у колодца. Существовало негласное правило: во избежание критических ситуаций Фаина и Таисия ходили в этот деревенский «салон» по очереди. В один вечер являлась тетя Фая, в следующий — тетя Тася.

Фаине пришлось выбирать: сидеть дома без чая и ждать, пока посиделки завершатся, или рискнуть и пойти к колодцу за водой. Природная непоседливость подсказала, что риск — дело благородное, и, вооружившись коромыслом, тетя Фая отправилась добывать водицу. Увидев супостатку, нарушившую закон, тетя Тася решила воззвать к общественному мнению. Зазвучали обычные «змея подколодная», «разлучница», «бесстыжая». Все остальные дамы и господа, имевшие неосторожность посетить салон в роковой день, хранили потрясенное молчание.

Тетя Фая, как могла, соблюдала нейтралитет. Поджав тонкие губы и безропотно выслушивая брань, она вычерпнула из колодца первое ведро воды… Никогда еще колодезная цепь не разматывалась так медленно и с таким ужасным скрипом, как в этот вечер. Тетя Тася продолжала ругаться, тетя Фая молчала. Кто-то из паутининцев попробовал усмирить Лыжницу:

Да что ты, Тася, успокойся! Будет тебе! За водой она пришла!

Но Таисию это замечание еще больше взбесило:

Давайте! Заступайтесь за проститутку!

В это время тетя Фая успела вытащить второе ведро воды. Пока паутининцы пытались образумить Таисию, они как-то отвлеклись от тети Фаи, и лишь тетка Маня заметила, что Фаина вытащила третье ведро.

Фая, ты ж с двумя пришла, на что тебе третье? — удивленно спросила баба Маня.

А вот на что! — воскликнула тетя Фая, опрокидывая воду на голову раскричавшейся Тасе. — Охолони немножко!

Старики и старушки, стоявшие и сидевшие на скамеечке рядом с тетей Тасей, бойко, как подростки, отскочили в разные стороны, спасаясь от ледяных брызг. Сама Таисия издала слабый звук, нечто среднее между «ах!» и «ох!». Вода стекала по ее платочку, ручейки чертили округлые русла по кругленькому лицу, сбегая на круглые груди и кругленький живот.

Вот стерва! — опомнилась тетя Тася. Бабульки тут же начали выражать Таисии сочувствие и под руки увели ее в избу переодеваться. Посиделки плавно переместились в дом пострадавшей, и тете Фае в этот вечер досталось от соседей по первое число: вода из колодца, конечно же, была ледяной, и тетя Тася запросто могла заработать воспаление легких, но, к счастью, этого не случилось. Уже на следующий день Лыжница вышла к оврагу на словесную дуэль.

И все-таки однажды летом Тася не явилась на полуденную битву, и тетя Фая, тщетно патрулировавшая поле брани в течение получаса, не по возрасту легко побежала к дому супостатки. Увидев бегунью, остальные паутининцы тоже стали подтягиваться к Тасиной избе. Первой в дверь вошла тетя Фая. Вражину она нашла лежащей у дивана. Ночью с тетей Тасей случился удар.

Тасенька, милая, Тасенька, потерпи, сейчас скорую вызовем, — уговаривала Фаина.

В это время самый быстрый ходок, Однорукой, уже бежал на животноводческую ферму в соседнюю деревню: там находился единственный на всю округу телефон. Сотовой связи в Паутинке в те времена еще не было. Она появилась всего через несколько лет, но к тому времени в деревне не осталось никого, кто мог бы звонить…

Тетю Тасю увезли в больницу. Она оправилась, но остаток лета, а также всю осень и зиму провела не в деревне, а в городе у детей, неожиданно помирившихся перед угрозой тяжелой утраты. Родные выходили Лыжницу, и под конец следующей весны она вернулась в Паутинку, как ни уговаривал ее сын остаться с ним в городе. Встречали тетю Тасю всей деревней. Она похудела, но осталась кругленькой, все еще с трудом говорила, но глазки уже весело блестели, как глянцевые пуговицы, и по-прежнему, подобно ожерелью из солнышек, сверкали янтари на шее.

На следующий день после Тасиного приезда ближе к полудню все паутининцы толпой вывалили к оврагу. Фаина не заставила себя долго ждать. А вот Тасю ждали — в полной тишине, под марш весенних птиц она величественно, очень медленно выехала из своего заулка на лапотках с батогами. Соперницы, как водится, заняли боевые позиции по краям мостика через ручей.

Р-ры-аж-жина… Ме-е-я под-ло-дная! — начала Тася заплетающимся после инсульта языком.

Слава богу! — перекрестилась Фаина. — Быстрей говорить научишься! Супостатка!

Бабушки прижимали кончики платочков к глазам, деды, включая Однорукого, озадаченно отводили глаза, кто-то неуверенно хлопнул в ладоши, и вдруг паутининцы зааплодировали. Громкими хлопками, как поганую муху, прилетевшую с тленной падали, они отгоняли тот неумолимый день, в который ни тетя Фая, ни тетя Тася, ни они сами уже больше не выйдут к оврагу. И в окно Тасиной избы наблюдали за происходящим выставленные для красоты на подоконник матерчатые девушки и парни, все одинаково бесполого небесного цвета.

 

100-летие «Сибирских огней»