Вы здесь

Последний трактир у заставы

Станислав МИХАЙЛОВ
Станислав МИХАЙЛОВ





ПОСЛЕДНИЙ ТРАКТИР У ЗАСТАВЫ




* * *
Светлане Кековой

Что там в тетради рисует приезжая,
Дева больная?
Ива ли плачется ей побережная,
Прядь подбирая?

Грифель графитовый крошится, крошится…
Что здесь такого.
Около озера ходит художница
Кисти Крамского.

Мокрый квартет облепихи, черемухи,
Мальвы, калины.
После Ван Гога не пишут подсолнухи,
Пух тополинный

Падает, падает до невозможного
Солнцепаденья.
Нет никакого счастливого прошлого,
Кроме смиренья.

Грудь прищемила ли жимолость свежая.
Жизнь пробежала?
Всё, что художница эта приезжая
Не досказала.


ТРОЛЛЕЙБУСНЫЙ ЛУБОК
Старуха в троллейбусе ругается на дочь свою,
Такую же старуху, но чуть-чуть юрче,
Обзывает ее уродиной длинноносою,
Посылает по-матери — к отцу-чукче.

А дочь целует пуховые щеки старухины
И невидимые ниточки обрывает с платка.
А пассажиры пялятся на стрекочущие руки
И зевок проталкивают в два-три глотка.

Качаются на поручнях сыромясые соплеменники,
Одинаково оловянные аверс-реверс,
И уши их, как слепленные второпях пельмени,
Обслушивают брезгливо невест небесных.

Тарантас рогатый останавливается, старшей
Младшая протягивает костыль стыдливый,
Ответствует ей маменька рукой монаршей.
И снег им улыбается, слепой, счастливый.


СМЕРТЬ ВИРТУАЛЬНОГО ПОЭТА
Мертвого на снег его положим,
неживого, с лживыми глазами.
Помолчим над глупым и пригожим…
И уйдем потемками, низами.

Жизнь была задумана другая,
гуще тучи и весомей глыбы,
но куда там, жить не сослагая:
«нам бы — ямбы», а тогда бы — мы бы.

Здесь из серых с отсветом потемок,
из одышки с кашлем и надсада
ледяной игольчатый обломок,
обморок и морок снегопада

вынес бы, покорный сей, едва ли,
стал бы сниться брату и не брату.
Что ж так, засмурнели, засновали,
дайте трусам нашатырь и вату.

Локон хлипкий и орлиный клёкот —
все смешалось у Облонских, боже!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
На обложках Тютчева и Блока
даже пыль свежее и моложе.


* * *
Поеду в Томск, о том, что в Томск поеду,
Пойму по небу дымному, пустому,
По еле прорисованному следу
На просеке лесной, по нитяному

Биенью букв в письме полузнакомки,
Почти забытой Яблоневой Саши…
Лицо ее сияло на иконке
В селе сибирском, в церковке домашней.

Поеду в Томск, где флигель ветхой почты
С причала видел во владеньях сада.
И адрес этот, тайный и неточный,
В предместьях городских искать не надо.


ЗИМНИЕ ЛЮДИ
Татьяне Ивлиевой
1.
Зимние люди в шкафы заточают своё
Тело угрюмое, где меж песцом и овчиной серчают.
Ты прошептала: весна, уезжаю в Вайоминг,
Я промолчал… что на эти слова отвечают?

Рюмку ликера вишневого птичьим глотком
Ты опрокинула, косточку сплюнула, тронула пыль на перилах.
Двух этих лет и хрущевских полутора комнат
Зимний пейзаж Утрилло ты уносишь на крыльях.

Рильке забыла — спохватишься: после пришлешь.
Райнер Мария, ни адреса нет у меня, ни возвратного круга.
Здравствуй, зима! — надо выкинуть зонт и калоши,
Выписать тетку кухарничать из Петербурга.

2.
Мог ли подумать, что буду стихи о любви
Нервно прокалывать грифелем на оборотку?
Там с лицевой стороны восклицанья твои —
Пальчики по переносице и подбородку…

В ямочку правой ключицы, в больной желобок
Вложены губы твои, как в чернильницу что ли.
Сон твой прерывист, а мой беспробудно глубок,
Я и проснувшись, нисколько не чувствую боли,

Кроме изустной тоски по холодным губам
С выдохом жарким, с укусом змеиным, Электра.
Все, что ты вколешь под кожу грядущим рабам,
Будет на синей бумаге почти незаметно.

Все, что ты почтой горгоны медузы набьешь,
Отрецензирует бранью любезная Фёкла.

Если бы не под лопаткою устричный нож —
Острый и правильный нос греко-римский Софокла.


* * *
                  Весна под навесом, когда просидели с тобой
                  Почти две недели под съехавшей черною
крышей…

Я пью с тобой клубничный чай, на час
Отваливаю к Кольке-браконьеру…
Адам и Ева. Он снабжает нас
Плотвой и пьет кубинскую мадеру.

К тебе так сладко липнет чешуя,
И я дышу в оконце слюдяное,
Поверхностность веселая твоя
Рассеивает глупость надо мною.

На кончик пальца яблоня цветет,
А утром хруст сплошной — по всем тропинкам,
А куст вишневый Афанасий Фет
Насупился и хочет сдунуть к инкам.

И две недели мы сидим вдвоем
На летней кухне, слов не разбирая,
И я не знаю, что тебе в моем
Дурацком имени, но вновь я умираю.

Ты каждый звук от смерти отскребла,
Хоть был сухой, прожелченный и книжный,
И, кроме черного цветущего угла,
Я ничего не чую и не вижу.


* * *
Последний трактир у заставы.
А тракт не кончается здесь.
Да только он птичий, картавый,
И глаз от него не отвесть.

Откушаем с кислыми щами
Щербатый стакан первача,
И ноги послушные сами
Наступят на стебель луча.

Трактирщик, а можно ли гречи
Да с ледника кваса подать,
Чего же ты, сын человечий,
Столуешь нас щами опять.

Ни слова чухонец дремучий
Не вымолвит, крошки смахнет…
По кромке густеющей тучи
Багровое пламя взойдет.

Ужели туда нам дорога.
Где палицей грохает гром,
Дней много у Господа Бога,
Побудем еще, подождем.

Трактирщик скрипучие двери
Отвалит, глазами кося.
И с чувством вины и потери
Поймем мы, что песенка вся.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

И где-то в подклети трактирной
Бомжиха исторгнет на свет —
Двух деток, орущих настырно
Молчанию нашему вслед.


* * *
На улице, какой неведомо,
в ветхозаветном Барнауле
я встретился с поющей ведьмою
и стал показывать ей дули

от приворота губ ветвящихся
и скул, отточенных отчаяньем,
от слез почти треть века длящихся,
горбатой жизни за плечами.

Но вот ведь, дура окаянная,
она, схватив полтинник драный,
читала раннего Иванова
и булькала в рожок стеклянный.

Рыдала Фета после Бунина,
как будто век иной окликнула.
А песенка, как радость дунина,
все к пальцам ластилась и липла.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Бутылка пахла мятой астрою,
конфеткой мятною и астмою,
банальной, в общем-то, историей,
провинцией, консерваторией.


* * *
спросишь солянки, взамен отпускают борща,
горько становится, стало быть, горькую хлещешь,
друг мой охотник из коршуна суп обещал,
слушаешь байки — смеешься, орешь, рукоплещешь…

коршун взлетает и трепетом полнит леса,
так и возьмешь его после трехдневной болтанки,
прикорм какой-то из пшенки, перловки, овса,
рыбы нема, не пора ли каурую в санки

или гнедую запрячь, отлетает июнь,
пегая лошадь слоняется возле парома,
баню растопишь — в дыму дровяник и гальюн,
вызвонишь юлю, и брякнешь, люблю тебя, тома,

глянешь на небо, полдня голова набекрень,
плюнешь на то, как за этим народ надзирает:
вот завалился в крапиву нетрезвый плетень,
вот не дошедший до дома пастух отдыхает,

день отболели болотное и перемышль,
и уезжает из убинки грамотный парень,
спишь до обеда, а ночью на воду свистишь,
утки взлетают, и вправду, титов и гагарин,

господи боже, рассольник на стол подают,
пялится печень на «угол медвежий» в стакане,
лает собака, так лает, что нервы сдают,
сердце болит и однажды болеть перестанет.

100-летие «Сибирских огней»