Вы здесь

Родимая глушь

В бесконечно далеком 1955 году я оказался в числе студентов в Северном районе Новосибирской области на уборке урожая. Сибирская первобытная глушь запомнилась мне, и я через десять лет сочинил повесть «Чалдонки», которую напечатала московская «Литературная Россия». Возможно, в ту осень и вскрылись мои писательские раны.

Я всю жизнь как-то сказочно повторял названия деревень: Остяцк, Ургуль. И вот совершенно неожиданно весточка с крутого берега Тары пришла ко мне в виде повествования, написанного уроженцем той самой деревни Ургуль, в которой когда-то жила героиня моей повести.

Автор моложе меня на пять лет, и это значит, что он в 1955 году бегал по единственной деревенской улице, возле Тары, и на краю, где мы ночевали в длинном амбаре, я, быть может, его мельком видел. В Ургуле родился и жил талантливый мальчик. Мне так приятно было читать его воспоминания о местах, с которыми я породнился…

В великой Сибири исчезло после войны множество старинных деревень, и только заросшие поляны, леса, речки и тропы печалятся о них. Письменных следов не возникло, редко кто излагал свои житейские впечатления и вздохи на бумаге, а этнографические фольклорные записи покоятся на магнитофонных лентах в архивах.

Воспоминания Алексея Макарова – простое и необходимое свидетельство о том, что никогда не вернется.

 

Виктор Лихоносов,

лауреат Государственной премии
России по литературе

 

 

Деревня Ургуль из пятидесяти дворов расположилась среди болот Васюганья по берегу таежной речки Тары. Выезжая из леса, взглядом охватываешь ее всю разом. На первом плане по берегу Конопляного озера – ферма и старые колхозные амбары. Встречает же тебя поскотина с расшатанными воротами. Так было до моего отъезда на учебу, только теперь ферма и амбары порушены.

Первое впечатление от деревни таково, как будто избы вросли в землю. Местами между ними прогалы, а это означает, что дом снесли и на его месте никто не построился.

Земля, пригодная для земледелия, лежит вдоль берегов Тары полосой в два-три километра и только по малым речкам уходит в глубь урмана. Урман для пешей ходьбы неудобен, так как гривы с лесом перемежаются болотами. Гривой у нас называют относительно сухие участки среди болота, поросшие осинником. Зимой, когда снег прикроет кочки и валежник, можно ходить на лыжах, не спотыкаясь на каждом шагу. Кажется, ну за что любить такие места, ведь есть же на свете более красивая и удобная для жизни земля? Но вот что удивительно – чем старше становишься, тем чаще вспоминаешь свою родимую глушь.

Мои воспоминания о детстве отрывочны – ведь прошло уже семьдесят лет.

Помню, что такого количества комаров невозможно себе представить. Сколько же гнуса было в наших краях! Когда пасли коров, то без накомарника находиться рядом со стадом было нельзя. Кровососы просто выпьют кровь в течение часа. На солнце можно смотреть без темных очков, и оно покажется мутным пятном на небе. От роя гнуса в ушах слышишь непрерывный гул. С наступлением жары комары отступают, но начинают докучать пауты, а ближе к осени – мошкара. Укус паута болезненный, как удар бича. Он крупнее пчелы, и количество выпиваемой крови не идет в сравнение с тем, сколько выпьет комар. Мошка проникает в любую щелку, но особо любимые места – глаза и паховая область. От ее укусов веки отекают так, что глаз не видно, а в паху поднимается зуд и образуется опухоль.

В пору моего детства личное стадо коров было таково, что пасли их по два человека. А колхозного поголовья – еще больше. Теперь на всю деревню три коровы, а общественного стада нет. Наши земли расположены на заливных лугах и потому плодородные. Сенокосы всегда были высокопродуктивными, и сейчас стоит трава по грудь, но никто ее не косит. А ведь только наша деревня могла бы дать тысячу тонн мяса, и таких деревень в сельском совете было одиннадцать. Теперь кто будет давать и кому? Зато покупаем говядину в Аргентине, а в Австралии – кенгурятину.

 

С малолетства – колхозник

Я прожил в своей деревне до восемнадцати лет, пока не окончил среднюю школу, а дальше райцентра не выезжал. Село Северное расположено на том же болоте, только оно немного больше наших деревень. В райцентр жители поселков ходили пешком за тридцать, пятьдесят и более километров.

Однажды и мне пришлось прошагать из Биазы в Северное, а это тридцать километров. Уже в десятом классе я хватился, что метрика утеряна, а получить паспорт без нее не получится. В таком же положении оказался одноклассник Саша Ликаровский. Вот мы и отправились в райцентр.

Настоящих дорог в то время не было. Грузовая машина в колхозе одна, да и проехать по такой дороге она могла редко. Тракт от Биазы до Северного проложен через болото, и любой дождь делал его непроезжим. Мы с Сашей прошли по грязи более двадцати километров, когда нас догнал председательский ГАЗ-67. Как же мы были благодарны, что нас взяли в машину! Представляю, каково было моему брату учиться в Северном за пятьдесят километров, а проходил он это расстояние пешком за день.

Свидетельства о рождении нам выдали в течение одного дня, но паспортов не дали: местность не паспортизирована. Было впечатление, что мы крепостные и прикреплены к одному колхозу. Крестьяне могли сменить место жительства только на такую же деревню в пределах своего района. Были случаи устройства незамужних девчат няньками в город, а там они уже могли получить паспорт. Сестра Мария уехала без паспорта в леспромхоз и осталась там жить до старости.

Друзья моего детства пошли работать в колхоз рано, так как бросили учиться после окончания седьмого класса, а некоторые и после начальной школы. И мне с десяти лет во время летних каникул приходилось работать в колхозе. При этом моего согласия и не спрашивали.

Как только ребенку исполнялось десять лет, приходил бригадир и приказывал запрягать в телегу пару лошадей, чтобы везти баб на работу (в то время в деревне слово «женщина» не употреблялось). Дети начинали работать с заготовки силоса, потом переключались на сеноуборку и заканчивали работы с началом учебного года. Ну кто сейчас позволит маленьким детям работать по двенадцать – четырнадцать часов в день без выходных! Из-за гнуса мы заготавливали силос в ночное время, когда не было паута, а ночью и нам хотелось спать неимоверно.

В темноте иногда наезжали колесом повозки на пень или валежину. Конечно, телега переворачивалась, но ребенок должен был поставить ее на колеса и загрузить траву обратно. Ночи в это время короткие, и вечерняя заря встречается с утренней. Ночную тишину нарушал только шорох скашиваемой литовками травы да храп лошадей. В пути к силосной яме иногда слышался писк совят, ждущих мать-сову с мышью в клюве, а то проснется филин и прохрипит в ночи:

Шу-бу! Шу-бу!

Как будто ему холодно и просит шубу погреться. А на рассвете кричат перепелки, призывая прилечь:

Спать пора! Спать пора!

Нам и без птичьего напоминания хотелось спать, и случалось, засыпали, но лошади знали дорогу к силосной яме, а там уж разбудят вилами по спине.

По утрам отовсюду слышно дергача. Так его называют в наших местах, а, вообще, это – коростель. Мало кому удается увидеть его, хотя летом слышишь каждый день. Хриплое дерганье – «др-р-р» – раздается со всех сторон, но очень трудно определить, где он. Дергач быстро бегает в густой траве, тут он неуловим. Длинноногая птица с обтекаемой формой тела, и кажется, что у нее нет хвоста. Коростель покрыт темно-бурыми перьями, испещренными оливково-серыми пятнами, он неразличим среди мелкого кустарника и травы. Летает он плохо – будто вот-вот упадет. И все-таки летит.

Кто-нибудь из мальчишек, обычно самый маленький, трамбовал силос в яме. Завалив траншею травой наполовину, загоняли туда лошадь, и один из нас ездил верхом по кругу, утрамбовывая ее. То ли за малый рост, то ли по другой причине, но на эту работу бригадир ставил меня. Не скажу, что это легкая работа – всю ночь кружиться на пятачке силосной ямы. Это делалось для того, чтобы удалить воздух из травы, – и тогда без доступа кислорода произойдет ее ферментация в силос. Возить траву – хоть какое-то разнообразие, а тут монотонная езда по кругу.

У меня одна из лошадей была по кличке Нюрка – хитрющая бестия. Подведу ее к телеге, с которой и пытаюсь надеть хомут. А она отступит на шаг и хитро смотрит на меня, скосив набок голову. Нюрка раза три сделает так и сжалится над ребенком, позволив запрячь себя, даже сама засунет голову в хомут. Что я только ни делал, даже подкармливал ее кусочком хлеба с солью от своего обеда, но все было напрасно. Нюрке нравилось играть со мной.

Перспектива работать скотником, по уши в коровьем дерьме, кому понравится? Не намного лучше работа тракториста с постоянным мазутом на теле и одежде. Может быть, потому-то я и пошел учиться за двадцать километров в среднюю школу? А может, желание знаний? Этого я и сам не помню.

Мать говорила:

Хватит учиться – и так грамотный. Иди работай в колхозе.

В это время мой брат Коля уже был студентом Новосибирского сельскохозяйственного института, и мне тоже хотелось получить образование. Тем более что учение давалось мне без особых усилий: достаточно прослушать учителя, и я запоминал урок. Учился легко – играючи. Время для приготовления домашних заданий использовал на чтение книг или походы в лес с ружьем или без него.

Лес манил с детства, и я в нем никогда не скучал. Мне было понятно, что каждое дерево индивидуально и не похоже одно на другое. В конце летних каникул мы любили ходить за голубикой в Ичинский рям. Она такая голубая да с пыльцой на ягоде – сладкая! Ее было много, но нас гоняли и за это. Мама варила из нее только одну баночку варенья, и то для гостей, так как сахар достать было трудно.

Но вернемся в истоки памяти. Первые воспоминания детства уносят меня в младенческий возраст. Мать работала на ферме заведующей, но потом отказалась, так как приходилось буквально жить там, чтобы, не дай бог, не случился падеж скота – тогда тюрьма обеспечена. Заведующая отвечала за все: за поголовье скота, за своевременную дойку и удои молока. Мама стала работать телятницей на этой же ферме. Почему-то телятниц у нас называли поярками. Видимо, от слова «поить», и сказывался чалдонский говорок. Только из-за беспокойного характера она и здесь проводила круглые сутки на работе.

Позднее мать рассказывала мне, что, когда я еще не ходил, она на ферме подвешивала люльку со мной над котлом с кипящей водой. Только там зимой было тепло, а так дули сквозняки и везде холодно. Котел постоянно грели, чтобы добавлять кипяток в холодную воду для новорожденных телят. Стоило мне повернуться, и я мог оказаться в кипящей воде, но, слава богу, все обошлось.

Война еще не закончилась и мне не было трех лет, когда однажды я пошел к племяннице Поле, дочери старшего брата Василия, который пропал на войне без вести. (Позже, по моему запросу, в военкомате дали документ, что он был младшим лейтенантом, а мы этого и не знали. Его часть входила в группу войск, занявшую восточную часть Польши около Белостока. Первый удар немецкой армии приняли эти войска.)

Его жена с дочерью жили на краю деревни у речки Калчейка в такой развалюхе, в которой сейчас и свиней держать не будут. Полю я нашел голой, сидящей на завалинке, – у нее нечего было надеть на себя. Весеннее солнышко пригревало у стены, и она была настолько худенькой, что все ребра выступали наружу. Мне было так ее жалко, что дома я обратился к матери:

Мама, Поля голодная и ходит голенькая.

На что мать ответила:

Сынок, а как мне вас прокормить?

Вскоре племянница умерла от туберкулеза – холод и голод сделали свое дело. Видимо, я тоже немногим отличался от нее. Много лет спустя брат Иван рассказывал, каким доходягой нашел меня, когда вернулся с войны. Мы все с большими круглыми животами походили на неоперившихся птенцов воробья, у которых брюшко составляет большую часть тела.

Помню ликование людей при известии о Победе над фашистской Германией. Они думали, что их мучения закончились. Ох, как они ошибались – главное-то было впереди. Надо было восстанавливать порушенные города и села, а эффективность деятельности коллективных хозяйств была крайне низкой. Большинство мужского населения погибло на войне, а механизации не было. Урожай забирали подчистую. Конечно, отнять весь урожай у колхоза легче, чем у единоличника.

В три года я оставался в доме один, и только поздно вечером мать приходила домой, когда ее девятый сын-поскребыш уже спал. Хлеб был редким угощением для нас, и казалось, нет ничего вкуснее его. О конфетах, пряниках и других сладостях мы просто не знали.

Чувство голода сопровождало меня постоянно, хотя зерном были заполнены кладовые колхоза и даже все наши личные амбары, оставшиеся еще с дореволюционных времен. Ввиду отдаленности от железной дороги хлеб не вывозили от мест его производства около десяти лет. Когда засыпать пшеницу стало больше некуда, то затаривали ее в мешки и укладывали в бурт на высоком берегу речки. Вода в весенний разлив не доставала зерно. От дождя же бурт накрывали брезентом.

Трогать зерно было нельзя. Любого председателя, осмелившегося выдать его на трудодни, арестовали бы. Отвечал за сохранность хлебных запасов заведующий «глубинкой» (или, как мы его называли, «завголубинкой») по фамилии Коваленко. Живущие старушки до сих пор благодарны ему. Хлеб был государственным, и за его кражу могли дать пятнадцать, даже двадцать лет лагерей, а то и расстрел. Когда голод доставал уже окончательно, мы ночью прутиком через дырку в полу амбара выколупывали пшеницу и варили зерно целым. На это время избу запирали на крючок, чтобы никто не увидел. Вообще-то, у нас были ручные жернова, но пользоваться ими боялись. Могут спросить, где взяли зерно, доложить куда следует – охотники найдутся. Вся система была построена на доносах. Митрошка Сидоров и не скрывал, что является негласным агентом – сексотом. Он еще и гордился этим. В тюрьму или ссылку за болото отправляли и за меньшие преступления. Стоило подобрать колоски в поле или положить горсть зерна в карман. Если тебя на этом поймали, то меньше десяти лет не давали. Даже был закон «о трех колосках».

Кузьма Коваленко знал, что люди сверлят в амбарах дырки и через них берут зерно, но в органы не доносил. За это он поплатился своей жизнью. Когда вывозили хлеб на элеватор, то у него выявилась большая недостача. «Заведующего глубинкой» привлекли к ответственности, но от переживаний у него случился инфаркт и он умер. А так ему было суждено сидеть в лагере или быть расстрелянным. Вспоминают его живущие старики и старухи добрым словом.

Постоянное желание поесть донимало всех мальчишек, а не только меня. Я смотрел на птиц, живущих весело и сытно, и мне так захотелось летать, как они. Вот и задумал я улететь на ковре-самолете в страну, где вдоволь хлеба. Недолго думая, я собрал обломки жердей и уложил их на земле по форме самолета. Потом сел на него и мысленно попросил свой аппарат унести меня в хлебный край, но ничего не произошло. А в нем было столько моих надежд на сытный обед с хлебом. Как же я был обижен на свой самолет, я раскидал его по двору, а потом плакал, притулившись на завалинку. Так пропала моя вера в сказочные ковры-самолеты.

Помню, как сидел дома один. От голода даже на улицу не хотелось выходить, поиграть со сверстниками – все время тянуло в сон. В шкафчике не было даже самой маленькой корочки хлеба. С культстана1 вечером пришла сестра, зная, что мать будет на ферме, а я голодный и дома, как всегда, из съестного ничего нет. Мария побежала на луга и принесла пучек2, заварила кипятком, а посолить нечем. Так я наелся супа из травы без соли и хлеба.

Почему-то в литературе о травах борщевик считают ядовитым растением. Видимо, все зависит от района его произрастания и времени сбора. Но до сих пор, собирая грибы, я срываю пучки и употребляю их в сыром виде. Также считаются съедобными лук-порей, медуница, язычки, или шкерды. Их названия меняются в разных местах. Чалдоны борщевик называли пучками, видимо, потому, что от него пучит живот.

Маленьким я ходил к матери на ферму, так как находиться дома одному скучно и голодно. Там ей иногда удавалось налить мне кружку обрата, которым поили телят. А его привозили с молоканки3, где молоко сепарировали, сливки же отправляли на маслозавод. Обезжиренным молоком поили телят. Делала она так, чтобы никто не видел, но налить мне обрата получалось редко. Правда, бывало, что какая-нибудь из доярок угощала меня стаканом молока, но тоже тайком и не каждый раз.

 

Детские беды и радости

Однажды я шел с фермы домой несолоно хлебавши. Не получилось остаться без свидетелей. Почему-то возвращался я через огород Авдотьи Тишкиной и там вырвал хвостик морковки, по-иному и не назовешь – настолько она была еще мала. Авдотья нажаловалась матери, и я был избит чуть ли не до потери сознания. С тех пор чужое я обходил стороной, и это отношение сохранилось на всю жизнь.

Примерно в это же время меня невзлюбил петух Марфы Сидоровой. Он был здоровый и рыжий, да еще с большим разноцветным хвостом, и складывалось впечатление, что драчун сутками караулил меня в подворотне. Стоило мне пойти к своей бабушке Маримьяне, как он вылетал со двора Марфы и гнался за мной до бабушкиной избушки. Петух больше никого не гонял, только меня.

Мой сосед Володька Сидоров всегда смеялся надо мной, что я боюсь петуха. Ему хорошо, он старше меня на три года. И как только я ни пытался обмануть рыжего задиру медленно подкрадывался до двора Сидорихи и бегом мимо, но петух всегда караулил меня и с победным кличем кидался вдогонку. Все-таки я не выдержал издевательства какого-то петуха, хоть и рыжего. Как-то однажды погнался за мной истязатель, а я, нагнувшись, сделал вид, что поднял хворостину, которой даже не было, и кинулся навстречу рыжей бестии. Петух не ожидал такого отпора и с позором сбежал в подворотню. С тех пор он оставил меня в покое.

У бабушки я всегда подходил к амбару, где у стены стояла берцовая кость мамонта, и мерился с ней. Когда же я окажусь выше ее? Позднее, уже студентом, я интересовался, куда делась кость мамонта. Мне ответили:

Из Новосибирска приехали работники музея и забрали ее.

Бабушка всегда угощала меня чем-нибудь, будь то кусочек сахару с наперсток или мед на кончике маленькой ложечки. Вот я и бегал к ней за угощением. Признательность за ее любовь я испытываю и сейчас. За доброту к людям ее любили все. Была у нее одна страсть – ловить рыбу на удочку. Две удочки с леской из конского волоса и туесок с червями всегда стояли у амбара. А рыбачила всегда на одном месте – на омуте Остяцкий Взвоз. Омут тот – глубины неведомой, и сколько ни пытались измерить ее, так и не могли: не хватало длины вожжей.

Где-то с четырехлетнего возраста мы начинали постигать красоту окружающей нас природы. Весной первой цвела верба, за ней медуница покрывала поляны синими цветами. В это время самым любимым напитком был березовый сок. Выбирались березы, где он был сладким. Искать такую березу надо на высоком берегу Тары. А уж когда закипала черемуха белым цветом, то всем становилось радостно. Ее аромат окутывал тебя со всех сторон, а пчелы гудели, перелетая с цветка на цветок. Позднее на лугах мы копали луковицы саранок, а у них такие красивые цветы. Это же одна из лилий. Кругом росли венерины башмачки, ромашки и васильки. Меня с детства завораживало разнообразие растительного мира. И я думал: «Откуда это чудо взялось?»

Еще маленьким я увидел в береге Тары большую кость, похожую на клык. В начале Маленькой луки, у самой воды. Она торчала примерно на полметра. Мне захотелось выкопать ее, но я понимал, что работа не по моим силам. Думал, как только подрасту, то сразу выкопаю и принесу домой. Когда я посчитал, что справлюсь с этой работой, клыка на месте не оказалось. Вымыло его или заилился берег, я так и не знаю. Уже инженером видел маленький клык мамонта в деревне Карагаевке нашего же района, но почему-то постеснялся попросить его у товарища. Он, конечно, не отказал бы мне. И был бы я обладателем раритета.

Брат и сестра с четырнадцати лет работали в поле и жили в культстане, не выезжая домой. Еду им возил бригадир один раз в сутки, объезжая дворы, чтобы собрать продукты. Еще их подкармливали немного кулешом за счет колхоза. Кулеш – каша из муки грубого помола, какая найдется в колхозе.

Как-то наказала мне мать передать бригадиру котомку с продуктами для сестры. Но на беду пришел ко мне сосед Володька Сидоров и позвал ломать ветки таволги на стрелы для лука. Он убедил меня, что мы успеем сбегать до кустов, которые находились у нас на задах, то есть за огородом. Огороды же в те времена были в половину гектара. А без них нам бы и не выжить. Ну вот, возвращаемся мы со стрелами, а бригадир на ходке4 уже проехал. Я увидел только его спину и сколько ни кричал, он даже не повернул головы.

Пришла мать с фермы, чтобы накормить меня обедом, а котомка с продуктами дома. Вот тут-то и началось – била она меня всем, что подвернется под руку, а на финал повалила на землю, схватила топор и говорит:

Отрублю тебе голову!

Взмахнула и ударила топором. Я от страха зажмурился. Лезвие топора врезалось в землю рядом с горлом, а топорище прижало мою шею к земле. Она, конечно, хотела меня просто напугать. Но я-то думал – все, кончились мои мучения с голодом, да и осознать происшедшее не успел, так это быстро произошло. Но, прочувствовав случившееся, я описался и, встав с земли, пошел в огород, где спрятался в зарослях конопли, а уж потом дал волю своему горю.

После этого у меня долго самопроизвольно дергались мышцы. Сейчас я не осуждаю мать и все простил, так как доставалось ей с кучей детей без мужа «по самое не хочу». При матери было нас три брата и сестра – все еще несовершеннолетние.

Вообще-то моя мать была вспыльчивая, но отходила быстро. Когда она била меня всем, что подвернется под руку, то сестра, если была дома, подставляла руку или свою спину. Она мне кричала:

Убегай! Мать отойдет, тогда вернешься.

Я же говорил:

Не побегу, я не виноват.

Забегая вперед, расскажу, как мать меня хотела ударить сковородником, когда мне уже было около четырнадцати лет. За что – и сам не помню, возможно, из-за плохого настроения. Я перехватил сковородник, отнял его и посадил мать на лавку.

Все, мама, хватит махать сковородником.

Она заплакала и сказала:

Вот и последний сын вырос, и некого ударить.

Мама, радуйся, что последний сын вырос и может постоять за себя.

Больше она на меня даже не замахивалась.

Мать была общительна и к людям относилась с уважением. По вечерам к ней заходило много народу, и они вели беседы на разные темы. Возвращаясь в памяти назад, я вспоминаю, что она кормила меня грудью больше двух лет. Я сосал титьку, а кто-то из мужиков сказал:

Какой большой парень, а сосешь титьку. У тебя на губах долго не обсохнет материнское молоко.

Я обнял титьку и стыдливо спрятал лицо у матери на груди.

Во время уборочной страды взрослые и дети старше тринадцати лет жили в поле и спали в культстане. Уборка хлеба начиналась со ржи. В то время комбайнов не было и хлеб убирали вручную. А это были серпы, грабки и конные лобогрейки. Жатва серпами – работа медленная, и спины болели неимоверно, так как весь день приходилось трудиться согнувшись. Косить хлеб литовками с грабками могли только выносливые люди. На литовку крепилось приспособление из дерева, собирающее колосья в сноп, и оставалось только вязать его.

Особую часть уборочной технологии представляли лобогрейки. Даже в названии чувствуется тяжелая работа, потому что грели лоб до пота. Лобогрейка была сделана из конной сенокосилки с приспособлением для сбора скошенного хлеба в сноп, который надо было сбросить на поле вручную особыми граблями. Один мужик или подросток управлял парой лошадей, запряженных в лобогрейку, а второй сбрасывал снопы на поле. Сзади шли четыре или пять женщин и девушек в возрасте старше четырнадцати лет. Они вязали снопы и устанавливали их в суслоны. Так что им приходилось поторапливаться, чтобы успеть за лобогрейкой.

Большую трудность составляло то, что хлеба были поражены сорняками, и не просто сорняками, а особо колючими, а это осот и жабрей. Последний сорняк сильно резал руки, и не было спасения, пока они не огрубеют до такой степени, что даже шипы жабрея не прокалывали их.

Маленькие дети, и я в том числе, иногда просились прокатиться на лобогрейке. Нам разрешали сесть на раму и сделать один круг, а больше и не вытерпишь от шума и вибрации, идущих от ленты с зубьями.

Позднее суслоны складывали в зарод и глубокой осенью начинали молотить снопы. Паровой локомобиль вывозили с мельницы и ставили около зарода. Вращение маховика локомобиля передавалось на молотилку с помощью широкого ремня. Грохот был неимоверный, и мужик, стоящий на площадке, одним движением разрезал перевязь снопа и кидал его во вращающийся барабан. На мгновение шум уменьшался, а молотилка, перемолов колосья, опять грохотала, пока мужик не закидывал новый сноп.

Обычно подросток лет четырнадцати с помощью лошади и приспособления отгребал отходы от молотилки. Маленькие дети любили резвиться в соломе, пока ее не смечут в скирду, забирались на незаконченный зарод и скатывались вниз. Зерно отгребали от молотилки на утрамбованную площадку и ворошили деревянными лопатами, чтобы подсушить его. Затем с помощью веялки отделяли сорняки, зерно везли на сушилку.

Окончание уборочной страды завершало крестьянский труд сезона. Урожай сдавали государству в виде плана зернопоставки, а потом назначались дополнительные сдачи, и в амбарах колхозов оставалось не так уж много зерна. А чтобы скрасить тяжелый труд колхозного крестьянина, придумали бесплатные обеды в Октябрьский праздник, то есть седьмого ноября. А это отдельная тема.

Заранее выбирались женщины, которые умели лучше других варить пиво, среди них была и моя мать. Зерно, выданное для пива, мать замачивала и укладывала на русскую печь, чтобы оно начало прорастать. Затем она проросшее зерно засыпала в глиняные полутораведерные корчаги с водой и ставила их в печь, чтобы сварить сусло. Сусло получалось сладкое, темное и густое, а в него мать добавляла хмель, чтобы оно забродило. Получалось слабоалкогольное и очень вкусное пиво.

За несколько дней до седьмого ноября лучшим стряпухам выдавали муку и они пекли различные булочки и крендели. Непосредственно перед сбором народа варили мясные блюда.

Утром разукрашенные повозки с дугами, обвитыми цветными лентами, с колокольчиками и праздничной сбруей, оставшейся еще от единоличной жизни, разъезжали по селу и собирали народ в контору колхоза. На стенах конторы висели лозунги, прославляющие Советскую власть и товарища Сталина. Люди усаживались за столы, и в первую очередь – передовики и начальство. Под тосты: «За Сталина!» – приступали к трапезе и пили пиво. Нас, малышей, кормили в последнюю очередь. Обстановка была торжественной и праздничной. Чем еще примечательно было то время – так это тем, что не было на улицах деревни пьяных.

Так же торжественно проходили выборы в органы власти. С раннего утра разъезжали по деревне украшенные цветными лентами упряжки и свозили на избирательные участки стариков и старушек либо передовиков производства, чтобы обеспечить стопроцентную явку. Выборы превращались в праздничное мероприятие.

Церковные праздники тоже отмечали, но по-домашнему. Для этого заранее запасались мукой, яйцами и сахаром, чтобы на Пасху испечь куличи, а в другие праздники хлеб и булочки.

Где-то около шести лет у меня случился провал в памяти и я ничего не помнил почти целый год. Брат Матвей собирался ехать за сеном и послал меня достать чембары5, которые лежали на полатях. Я залез на них без приключений, но при спуске сорвался и упал. А на полу стояло самодельное ведро, ушком которого пробило мне голову. Мать говорила, что я пролежал полгода, и она уже не надеялась на мое выздоровление. До ближайшей больницы было пятьдесят километров, но почему меня не отвезли туда, я не знаю. Видимо, жизнь ребенка стоила меньше двухдневной работы лошади. В голове, покрытой коростами, завелись вши – и так много, что казалось, волосы шевелятся. Тут-то мать решилась на последнее средство и облила мне голову керосином, после чего я пошел на поправку.

Через год я снова бегал с друзьями по деревне и ходил в лес за ягодами. Тогда все мальчишки в холод и зной, в засуху и дождь бегали босиком. Боялись мы больше шипов боярки, чем змей, которых в нашем краю было много.

Время от времени на мальчишечьих ногах образовывались цыпки6. Становилось очень больно, и мать смазывала трещины ступней сметаной, а когда ее не было, то простоквашей. Через несколько дней они подживали, и мы снова бегали по своим ребячьим делам. Подошвы ног у всех были как воловья шкура, и не каждый шип мог проколоть их.

В нашем краю жил мужик Василий Савельев, который умел заговаривать змей. Как он обращался с ними, мне рассказала сестра. В первый день покоса он усаживал женщин на телегу, окружал ее веревкой и начинал свистеть. Змей собиралось много, и они заползали на веревку, высоко поднимая голову, и слушали его свист. Савельев проводил какой-то ритуал и, громко свистнув, говорил:

Все, бабы, ни одна змея вас не тронет.

В это время змеи расползались в разные стороны. Он мог спокойно взять змею в руки, и она вела себя покорно. Как это было на самом деле, не знаю, но после его заговора ни одна змея никого не кусала. Помню, как бабы сидели на сене и отдыхали. Вдруг закричала Онька Сидорова а это змея переползла по бедру и не тронула ее.

Мало того, что на трудодни ничего не получали, так еще налоги на хозяйство были огромные: от коровы надо было сдать 350 литров молока, с овцы полторы шкуры. И независимо от того, держишь ты куриц или нет, – сдай определенное количество яиц. Опись имущества шла весной, когда овцы уже объягнились. При этом не имело значения, ягненок или взрослая овца, – все равно полторы шкуры сдай. Когда в апреле комиссия вела перепись скотины, то мать меня прятала с ягнятами в погреб и закрывала крышкой, которую для правдоподобия засыпала снегом. Погреб был выкопан в огороде, и я сидел в темноте, обняв ягнят, чтобы не блеяли.

Во время сбора налогов и подписи на заем в деревне стоял бабий рев. Облигации были фантиками, ничего на них не выигрывали. Где же вдове взять деньги? Денег взять негде, жили все натуральным хозяйством. Даже одежду шили из домотканого холста, в лучшем случае – льняного, а то и из конопли. Конопляный холст называли изгребным. Штанишки из такого холста натирали ноги в паху до крови. В каждой избе имелись кросны7, на которых ткали холст. Весной холсты отбеливали на снегу. С началом зимы все женщины и девушки пряли нитки вручную на прялке или на самопрялке.

Обувь в лавке не покупали, ее просто не было в продаже, да и купить не на что. Женщины и дети постарше ходили в чирках. Это что-то вроде калош, только шились из самодельной кожи с опушком по кромке. Сибиряки не признавали лапти. Выделывать и даже дубить кожу умели не только мужики, но и женщины. Мужское население деревни ходило в броднях – сапогах с мягкой подошвой.

Мужиков же в деревне во время войны было очень мало, да и те инвалиды.

Через два года после окончания войны вернулся брат Иван, а отец и старший брат Василий остались там навсегда. (Опять же, через военкомат я узнал, где похоронен мой отец.) Мы с матерью копали в огороде картошку, когда она увидела человека, идущего пешком по дороге в деревню. От нашего дома до выхода из леса было около километра, но мать почему-то забеспокоилась и стала смотреть на пешехода. Не доходя до поскотины, он повернул к берегу Конопляного озера (так его называли потому, что в нем замачивали коноплю для изготовления веревок). Здесь ходили только те, кто жил в нашем краю деревни. Тут она вообще повела себя странно, стала похлопывать руками по бедрам и почему-то крутиться на одном месте. Вскоре мужчина в военной форме действительно подошел к огороду и перелез через наше прясло8. Мать от волнения села, точнее, упала на землю.

Это был ее сын и мой брат Иван. Его забрали на войну семнадцатилетним подростком в начале 1942 года, а после Победы он еще два года служил в Германии. Брат за это время повидал многое, оставаться в колхозе не захотел и завербовался в геологическую партию. Мы же продолжали жить, как и раньше.

Иногда нам колхоз выдавал немного муки столько, что я, заморыш, приносил ее на себе. Какой же вкусный хлеб пекла мать! Она за сутки до выпечки замешивала тесто на опаре и выдерживала, чтобы оно доспело. Ни в коем случае нельзя проквасить тесто. Русская печка протапливалась, угли сметались в загнетку, а под9 печи подметался от золы. Летом мать круглые булки пекла в печке на капустных листьях, а зимой просто сметала золу. Когда хлеб выпекался, то она вынимала его и складывала на специальную доску, сбрызгивала водой и закрывала полотенцем, чтобы доспел. Просыпался я утром от запаха свежего хлеба, даже голова кружилась. Или начинала мать печь блины в русской печке, а я спал на ней, теплой, всю ночь. Проснусь от запаха блинов и скажу:

Мама, кинь мне блин.

Она заворачивала его конвертом и обмакивала в топленое масло, если оно было, – до чего же вкусно! Кажется, ничего вкуснее не было. Я ел блин, не слезая с печки, и жмурился от удовольствия. Иногда хотелось пирогов, но вот незадача: с чем их делать? Мука иногда все-таки была, но зимой начинку для пирогов делать не из чего. Летом же для начинки есть яйца и зелень. Мать пыталась чем-нибудь побаловать нас, вот и пекла пироги.

Поставит на стол и объявит:

Пироги с молитвой.

Она просто посыпала солью внутреннюю часть пирогов и читала благодарственную молитву. Это была благодарность Богу за то, что сегодня у нас хотя бы есть мука.

Когда мне было лет девять или десять, случилось в нашей деревне большое горе. В предыдущее лето была засуха, зимой тоже выпало мало снега, и весной вода не заполнила малые озера. Коров начиная с марта кормили изрубленными и запаренными кипятком кочками. Вышли они с зимы ослабевшими и худыми. В малых озерах вода ушла, и на их месте осталась только грязь. В этой грязи и была угроза для нас, так как первая поросль выросла именно в ней. Зелеными кустиками вылез омик (вех ядовитый), а его яд был страшен. Коровы забрели в грязь Мохового озера и наелись ядовитой травы. А оттуда выбраться наши кормилицы уже не могли. Не плач, а бабий рев стоял в деревне. Тринадцать коров лежало в грязи. Когда обдирали шкуры, то обратили внимание, что мясо от костей отстало.

Воспоминания будут неполными, если ничего не сказать о зимних катаниях с горок. Маленькими мы катались на деревянных санках, а когда подросли, то на самодельных лыжах. Нет такого крутого берега на Таре, с которого бы мы не катались на лыжах. Все свободное время было занято катанием с горок, и прогнать нас домой могла только ночь.

Летом же мы купались в Волосяном озере или на Таре. Когда я уходил купаться, то мать кричала вдогонку:

Если утонешь, то лучше домой не приходи!

Сестра Мария смеялась над словами матери.

Плавать я научился в этом же озере. Уже не помню, кто из мужиков занес меня на глубину и отпустил. Мне ничего не оставалось, как бить руками и ногами, чтобы выбраться на мелкое место. Проделав это несколько раз, он оставил меня в покое, но я уже почувствовал желание плавать и дальше учился сам.

Во время купания на Таре мы часто ловили стрижей. Вообще-то, это ласточка-береговушка, но у нас звали ее стрижом. Они рыли в обрывах речных берегов норы и там выводили птенцов. Мы подбирались к ним и доставали рукой красивых птиц. Причинять им вред у нас не было желания, просто подержишь в руке и выпустишь на волю. В наших краях было несколько птиц, которых обижать считалось грешно. Среди них – лебедь, ласточка и стриж. А вот вороньи и сорочьи гнезда мы разоряли с удовольствием.

Ниже бывшей плотины, оставшейся от водяной мельницы, была песчаная коса. Накупавшись в речке, мы зарывались в горячий песок и грелись. У песчаной косы на дне речки был выход голубой глины, которую мы называли «камень» – за то, что глина по твердости отличалась от песчаного дна. Мы глиной мазали тело и с синей кожей валялись в песке. Только сейчас узнал, что процедура с синей глиной очень полезная.

Здесь же на песчаном дне ловили пескарей. Заходили в воду, а пескари сразу подплывали к ногам и покусывали кожу, даже щекотно было. Закинешь удочку, а пескари тут как тут – хвать червяка. Потом мать жарила пескарей с яйцами – вку-у-усно.

(Теперь песка на берегах Тары нет, все заилено, и вода стала коричневая. Была живая вода – стала мертвой. Как следствие, исчезли пескари. Они же не будут жить в грязной воде. Виновники этого – нефтяники. При бурении скважин в верховьях Тары они не думали о последствиях и тракторами наделали канав из болота до реки. Теперь вода не фильтруется через грунт, а идет прямо из торфяного болота в Тару.)

 

И все же наш дом был особенный...

Жили все очень бедно, и обычно избы на замки не запирали, да и нечего было воровать. Нищие, просящие милостыню, – нередкие гости в нашей деревне. Каждый год приходила немая старушка и показывала, как над ней издевались фашисты. После войны она приехала из западных областей, затронутых войной, и поселилась в деревне Платоновке. На родине женщина была связана с партизанами, и немцы ее поймали. Собирая милостыню, она показывала руками, как ее насиловали и заставляли заниматься оральным сексом. Напоследок ей вырезали язык. Возможно, она не хотела видеть место, где над ней издевались, или встречать взгляды свидетелей тех событий. Я не знаю, как она спаслась. Да и кто теперь знает?

Ходил по дворам и местный нищий Паша-Клин. Прозвище дали из-за формы головы. Летом у него проблем не было: каждый кустик ночевать пустит. Зимой морозы, и он в своих лохмотьях очень сильно мерз. Вшей на нем было столько, что волосы шевелились.

Однажды в сильный мороз, за тридцать градусов, Паша-Клин зашел к нам. Жалобным голосом попросился переночевать:

Тетечка, меня никто не пускает, а на улице мороз. Я же замерзну.

У порога на лавочке мама покормила его, чем могла. За стол посадить – боялась его вшей. Мы с большим трудом сами спасались от них. Помню, как мать, чуть не плача, говорила ему:

Как же мне тебя пустить ночевать? Твои вши нас всех заедят.

Тетечка, разреши мне переспать ночь на половичке у порога.

В избе постоянно топилась буржуйка, а стояла она у входа. Мать постелила ему половик на лавочке около печки, и он с плачем и благодарностью улегся отдыхать. В ту ночь он не замерз. Следующий раз пришел Паша в субботу, а у нас был банный день. Мать разрешила ему помыться в бане, прожарила его лохмотья от вшей, и там он опять переночевал. От признательности он плакал. Паша приходил к маме, когда уже не было надежды выжить. Он всегда говорил:

Тетечка, ты одна меня жалеешь.

Таких нищих было много, и почти в каждой деревне.

Я жил дома, а следующий по старшинству брат Николай учился в пятом классе и подавал большие надежды. Ему приходилось ходить в школу за двадцать километров с пятого класса. Он в это время читал серьезные книги и взялся учить меня премудростям грамоты. Мне рассказывали, что брат еще до школы читал Жюля Верна. Позже учитель с семью классами говорил:

Мне нечему учить вашего Колю.

С его помощью и я научился читать до школы. Мне покупали дешевые книжки, это были сказки «Конёк-Горбунок», «Серая Шейка», «Аленький цветочек» и даже «Руслан и Людмила». Мать была безграмотной женщиной, и откуда у нас был бюст Пушкина каслинского литья, я понять не могу. Пожалуй, мы были единственной семьей в деревне, где покупали книжки. Мать знала много сказок и разных историй из дореволюционной жизни, а как она интересно рассказывала их! В некоторых сказках встречалась и ненормативная лексика. Стоило матери начать рассказывать сказку, как я садился рядом и слушал, раскрыв рот. Николай тоже вспоминал о подобном. В Остяцке была изба-читальня, но по малости лет я туда не ходил. И кто был избачом – не помню.

«Важнейшее для народа искусство», кино, хотя и редко, но привозили к нам. Приезжал в наши деревни биазинский киномеханик Козлов Молот – отчество не помню. Кино было еще немым, и вспоминается только то, что динамо нанимали крутить какого-нибудь мужика за бесплатный просмотр фильма. Электричества у нас не было. Позднее в кинопередвижке появились движки Л-3 с генератором, но тогда уже было звуковое кино. Отдел культуры района иногда поручал киномеханику «давать концерт на злобу дня». Вспоминаются частушки в исполнении Молота, и вот одна из них:

 

То ли правда, то ли миф,

Говорят, что Гитлер жив,

Трумэном работает.

 

Пока я был еще маленьким, меня водили в кино бесплатно, но с началом учебы надо было покупать билет. Денег не было, и я прятался где-нибудь во время проверки билетов. Однажды я спрятался за портретом одного из наших коммунистических вождей, почему-то снятым со стены и стоявшим на сцене. От зависти Федька Марунин донес, и Молот вывел меня из зала за уши. Маруня – мать Федьки, а их фамилию не помню. Немое кино показывали в конторе колхоза, потом в школе, и уже звуковое кино было в клубе.

Ургульская начальная школа находилась в крестовом доме моего деда Павла Алексеевича. Он отдал его под школу еще до коллективизации и благодаря этому избежал раскулачивания. Во дворе школы росла лиственница, стоит она до сих пор – такая же красавица, как была в пору моего детства, только школы больше нет. Теперь дети учатся в соседней деревне.

Голод сопровождал меня и в школе, да и не только меня. Однажды привезли жмых на колхозную ферму, а мы утащили его, сколько могли спрятать в карманы, и грызли молодыми зубами. Я от голода быстро объелся, и желудок отказался держать в себе тяжелую пищу. На уроке мне стало так плохо, что учительница отправила меня домой.

У нас часто останавливалось районное начальство на постой – видимо, потому, что у Катерины – моей матери – были лучшие грузди в деревне. Еще она хранила баночку голубичного варенья для гостей, а нам не разрешала даже подходить к нему. Уполномоченные пили самогон и закусывали груздями, при этом шумно хвалили мать. Однажды я по детской глупости возьми да и ляпни вслух:

Ленин, Троцкий и Колчак, чак-чак-чак, дай прикурить.

Так говорили потому, что не было спичек и пользовались кресалом. Мать от страха обомлела, но все обошлось – наверное, самогон сделал свое дело. Гнать самогон было запрещено законом, за это давали два года тюрьмы, но он был у всех и пили его все, от колхозника до начальника. Не избежала этого и моя мать. На нее кто-то донес, и к нам приехал участковый милиционер Обрезанов с понятыми. Или потому, что мать имела две правительственные награды, или заступились постояльцы, но ей дали срок условно.

Невозможно обойти молчанием способность матери лечить детей. К ней часто приносили плачущих грудничков, хотя фельдшерский медпункт находился в Остяцке. А фельдшером там работала мамина сноха, жена Матвея. Почему приносили маленьких детей к матери, а не к фельдшеру, я не знаю. Видимо, еще была большая вера в «сглаз».

Мать брала из загнетки10 уголь и клала в кружечку со святой водой, шептала молитву и, если ничего не чувствовала, говорила:

Не моя больная, несите к фершалу.

Но если во время молитвы мать начинала зевать, то давала ребенку испить ложечку святой воды с плавающим угольком и опрыскивала ему лицо. Самое удивительное – дети быстро переставали плакать. Я не раз был тому свидетелем. Платы же никакой не брала и даже слышать об этом не хотела. Только говорила:

Грех, Бог заберет дар обратно.

 

(Окончание следует.)

 

1Культстан – культурный стан (полевой стан).

2Пучки – борщевик.

3Молоканка – молокосборный пункт.

4Ходок – легкая подрессоренная повозка.

5Чембары – верхние брюки из домотканой ткани.

6Цыпки – трещины на коже ступней от грязи, холода и сырости.

7Кросны – деревянный ткацкий станок.

8Прясло – изгородь из жердей.

9Подкирпичная гладкая выстилка или глиняная набойка внутри печи, куда кладутся дрова.

10Загнетка – угол внутри русской печи с горячим углем под золой.

100-летие «Сибирских огней»