Вы здесь

Союз и Довлатов

Главы из книги
Файл: Иконка пакета 09_xlebnikov_sid.zip (79.25 КБ)

Глава вторая

Пришло время перейти к тому, как развивалась в это время литературная карьера Довлатова. После возвращения из армии, 5 октября 1965 года он поступает на работу в многотиражную газету «За кадры верфям» Ленинградского кораблестроительного института. В ней он публикует не только чисто журналистские материалы: очерки, интервью, репортажи, отчеты, но и выступает также в качестве художника. Большинство текстов подписаны «Д. Сергеев». Оклад литсотрудника Довлатова — восемьдесят восемь рублей. В одной из заметок — «Инженер и современное искусство» — есть интересные рассуждения Довлатова о значении искусства в жизни гуманитария. Он не пропагандирует, как можно подумать, стремление к «широкому охвату» гуманитарной сферы, а советует понять, изучать то, что действительно интересно: «Сознательно отказавшись от ложной широты взглядов, вы сможете глубоко и прочно постичь те явления культуры, которые вам наиболее близки. У вас установятся интимные отношения с искусством, и вы не станете обесценивать их в случайной беседе. Не гонитесь за друзьями-лириками. Смотрите, слушайте, читайте. Искусство отблагодарит вас за внимание».

Вскоре состоялся дебют Довлатова на страницах настоящего литературного журнала. В № 3 журнала «Звезда» за 1966 год публикуется его текст. Правда, это не проза, а рецензия. Обозревается сборник Феликса Кривина «Калейдоскоп», вышедший в прошлом, 1965 году в издательстве «Карпаты». Можно сказать, что Довлатову повезло с его первым автором. К сожалению, писательское имя Кривина сегодня несколько забыто. Но в свое время он имел большую и, наверное, заслуженную популярность. Поэтому не нужно удивляться, что журнал решил откликнуться на выход книги провинциального автора. Известность Кривин приобрел благодаря юмористическим и фантастическим миниатюрам. Форма как бы намекала на возможность широкого обобщения с туманными, но, безусловно, прогрессивными посылами. Например, миниатюра с актуальным для тех дней названием «Административное рвение»: «Расческа, очень неровная в обращении с волосами, развивала бурную деятельность. И дошло до того, что, явившись однажды на свое рабочее место, Расческа оторопела:

Ну вот, пожалуйста: всего три волоска осталось! С кем же прикажете работать?

Никто ей не ответил, только Лысина грустно улыбнулась. И в этой улыбке, как в зеркале, отразился результат многолетних Расческиных трудов на поприще шевелюры».

Молодой рецензент, не заставляя себя, искренне хвалит автора: «Кривин как писатель не укладывается в традиционные литературные рамки. Его миниатюры принадлежат к трудному и своеобразному жанру, требующему от писателя изощренной наблюдательности, умения обобщать конкретные факты, придавая им символическое звучание, и выражать свои идеи в форме искусно построенных иносказаний. Но Кривин вырывается за пределы традиционной сказочной поэтики, выходит из круга привычных атрибутов жанра».

Следуя закону жанра, в финале Довлатов находит слова и для собственно критики, которая частично снимается общим благожелательным заключением: «Разумеется, не все равноценно в этом сборнике. Некоторые миниатюры кажутся легковесными и звучат на уровне простеньких каламбуров. Но Кривин давно покорил широкую аудиторию. У него есть свой читатель, человек осведомленный, умеющий оценить и тонкую мысль, и острое слово, отдавая при этом должное легкости и изяществу. Такой читатель с благодарностью примет новый сборник Кривина “Калейдоскоп”».

Интересно, что со временем Довлатов несколько изменил отношение к жанру, в котором работал Кривин. Вспомним повесть «Иностранка». Один из ее героев — заслуженный диссидент Караваев — в молодости баловался литературой. В частности, он сочинил басню: «Дело происходит в зоопарке. Около клетки с пантерой толпится народ. Внизу — табличка с латинским названием. И сведения — где обитает, чем питается. Там же указано — “в неволе размножается плохо”. Тут автор выдерживает паузу и спрашивает: “А мы?!.”»

Несколько прямолинейный символизм с выпирающей из него крупноформатной моралью чужд довлатовской стилистике. Но это относится к будущему. В начале же 1966 года Довлатов опубликовал рецензию на приятного ему автора. Назвать ее вхождением в литературу, конечно, нельзя. Скорее, Довлатов заявил о намерениях, продемонстрировав определенный навык литературного работника.

Параллельно Довлатов-прозаик пытается найти выход к читателю. Единственное число в данном случае — полноценное отражение действительности. Начинающему писателю нужна профессиональная оценка его первых рассказов. Но тут его ждало разочарование. Во-первых, тематика его рассказов, несмотря на правильные уроки Хемингуэя, оказалась далекой от эстетических исканий и обмороков тогдашней продвинутой литературной молодежи. Об этом Довлатов пишет на страницах того же «Ремесла»: «Я встретился с бывшими приятелями. Общаться нам стало трудно. Возник какой-то психологический барьер. Друзья кончали университет, серьезно занимались филологией. Подхваченные теплым ветром начала шестидесятых годов, они интеллектуально расцвели. а я безнадежно отстал. Я напоминал фронтовика, который вернулся и обнаружил, что его тыловые друзья преуспели. Мои ордена позвякивали, как шутовские бубенцы.

Я побывал на студенческих вечеринках. Рассказывал кошмарные лагерные истории. Меня деликатно слушали и возвращались к актуальным филологическим темам: Пруст, Берроуз, Набоков…

Все это казалось мне удивительно пресным. Я был одержим героическими лагерными воспоминаниями. Я произносил тосты в честь умерщвленных надзирателей и конвоиров. Я рассказывал о таких ужасах, которые в своей чрезмерности были лишены правдоподобия. Я всем надоел».

Слова писателя — не кокетливая игра на публику. Его, действительно, не хотели замечать и отмечать, он слабо вписывался в «ряды гениев», которые уже составлялись, уточнялись и оглашались. О том, что Довлатов в «списках не значился», с каким-то сладострастием пишет Валерий Георгиевич Попов в биографии писателя: «Краем уха о Довлатове слышали все, но литературная жизнь того времени была такой насыщенной и увлекательной, что его появление (так же как перед тем и исчезновение) сильного впечатления ни на кого не произвело». Еще до «исчезновения» — призыва в армию — Довлатов пытался получить литературное благословение, обратившись к уже знакомому нам Сергею Вольфу: «Нас познакомили в ресторане. Вольф напоминал американского безработного с плаката. Джинсы, свитер, мятый клетчатый пиджак.

Он пил водку. Я пригласил его в фойе и невнятно объяснился без свидетелей. Я хотел, чтобы Вольф прочитал мои рассказы.

Вольф был нетерпелив. Я лишь позднее сообразил — водка нагревается.

Любимые писатели? — коротко спросил Вольф.

Я назвал Хемингуэя, Бёлля, русских классиков…

Жаль, — произнес он задумчиво, — жаль… Очень жаль…

Попрощался и ушел».

Десятилетия спустя в журнале «Звезда» Вольф делился с читателями своими воспоминаниями о Довлатове. Знаменитый, ставший хрестоматийным эпизод в ресторане «Восточный» приобрел одновременно, как это ни странно звучит, и конкретность и невнятность: «Однажды подходит. Высокий, красивый, якобы застенчивый (да нет, застенчивый!) — огромный, право, на фоне портьеры между залом и, ну как его… не залом… То ли поклонился, то ли улыбнулся, то ли скомбинировал. Мне пятнадцать, ему — десять. А я покурить вышел, за столиком, где я сидел, я, видите ли, стеснялся. А то накурено, и скрипача Степу, росточком чуть ниже холодильника (куда его однажды и засунули), не видно. То ли Сережа в университете тогда учился, то ли учился писать, — не знаю. То ли знакомы были в быту, то ли нет. Но вот так, о литературе применительно к себе — нет.

Я, — говорит, — извините, простите, пишу, пытаюсь писать прозу, а вы…

Запнулся. Он-то — никто. А я — мэтр. Уже написал ранние рассказы. В Питере, по углам, из-за моей прозы — переполох. Джойса, говорят, узнают по шороху крыльев. Кому какое дело, что я тогда только фамилию его, Джойса, и знал.

Я... — говорит.

Да, — говорю. — Так что же “я”?

А вы — уже. Не прочли бы вы мои рассказы, так сказать, опусы?

По причинам не литературного, но пресловутого внутреннего литературного свойства, я, кажется, ответил — нет. Да что там! — просто нет».

«Кажется, ответил “нет” по причинам пресловутого внутреннего литературного свойства» — пассаж, действительно, уровня Джойса. Вольф явно не простил и этого: «Жаль, — произнес он задумчиво, — жаль… Очень жаль…» И попытался ответить: «Отсюда, позже, окрепнув уже в некоторой наиболее общей технике свободного прозаического письма (это еще до дружбы с Воннегутом… или потом?), Сережа и родил мифчик, что-де я сказал ему “нет”, так как на столе “Восточного” меня ждала рюмка водки и я торопился. Скромен был Сережа необыкновенно, осудил меня лишь за торопливость, а вовсе не за то, что я, наверняка польщенный вниманием юнца, его к этой моей рюмке все-таки не пригласил. Скромен и вариативен необычайно. Позже, когда откуда-то сверху, с малых небес, ему велено было называть иногда меня “старый дурак”, он часто ловко уходил от общения, извиняясь по телефону, что — нет-нет-нет! — он занят, приглашен в гости к “приличным пожилым людям”».

Тут видим не только чудесные сочетания слов: «окрепнув уже в некоторой наиболее общей технике свободного прозаического письма». Наверное, помимо воли Вольфа, но из сказанного складывается впечатление, что Довлатов нанял Воннегута, который и писал за него «в наиболее общей технике». Понятно, что до встречи с автором «Завтрака для чемпионов» «Сережа» толком писать не умел. Подспудная мысль мемуарного текста Вольфа — обида и непонимание: за что Довлатова читают и любят? Автор пытается и себя как-то заставить «полюбить», несмотря на обиду за «мифчик»: «Ведь сумел он сделаться оформившимся писателем, во многом, а то и целиком, оставаясь для меня “Серегой” и как бы вне его литературы, шутником, уже в России больным клаустрофобией во всех смыслах, хотя тогда не глобальной, хохмачом...» Получилось не очень, учитывая, что «мемуар» о «Сереге» — «шутнике» и «хохмаче» писался для специального «довлатовского» номера «Звезды».

В те дни, когда Довлатов вернулся со службы и поступал на службу в институтскую многотиражку, литературный Ленинград жил большим событием — ссылкой Бродского. Полтора страшных года изгнания поэта превратились в точку кристаллизации неофициальной литературы. Мгновенно оформилась и всеми была признана литературная иерархия. На ее вершине — северный Овидий. Ссылка Бродского приравнивалась к расстрелу Гумилева и гонениям на Ахматову и Зощенко в конце сороковых годов. Рядом с Бродским его сотоварищи — Рейн, Найман. Был объявлен и предатель — Дмитрий Бобышев, подвергнутый дружному остракизму. Причина его в том, что Бобышев «увел» у Бродского подругу — Марину Басманову. Дело вроде бы житейское, не общественного звучания, но совпавшее с гонениями на Бродского и последовавшей затем архангельской ссылкой.

«Проклятие» бывших друзей со временем не рассеялось, а только укрепилось. Не помогла даже эмиграция. Константин Кузьминский в поэтической антологии «У голубой лагуны» деланно или искренне удивляется: «Никто не хочет писать о Бобышеве. Виньковецкий слишком уважает его, с Горбаневской мой восточно-европейский диалог не состоялся, Леша Лившиц отказывается, придется мне.

А я о Бобышеве ничего хорошего написать не могу. Кроме того, что он поэт. Замечательный. И я бы сказал — второй по значимости в Ленинграде, после Бродского. А может, первый».

Судя по эффектному повороту: «а может, первый», составитель сознательно идет на провокацию, нагнетая. Но к тому времени это уже не играло особой роли. Поэтический табель о рангах был составлен, движения какие-то могли быть в третьей лиге, игры в которой серьезных людей не интересовали.

В 2004 году Евгений Рейн дает интервью. Как помним, в 1997 году выходят его воспоминания «Мне скучно без Довлатова». Время идет, тоска нарастает, даже удваивается. Интервью называется «Мне скучно без Довлатова и Бродского». В нем поэт касается и обструкции Бобышева.

«— Скажите, а вы с Найманом были с теми, кто после этого случая устроил Бобышеву обструкцию?

Это тонкая история. Процесс длился долго. Было два суда над Иосифом. К этому все больше подключалась ленинградская интеллигентская публика и окололитературная компания. Это был удобный случай отметиться в безопасной оппозиционности.

Иосиф очень тяжело переживал роман Басмановой с Бобышевым. Он пытался даже покончить с собой. В Эрмитаже, где работали наши приятельницы, стеклом порезал себе вены.

Ему перевязали бинтами запястья и держали его в какой-то комнатке, чтобы родители ничего не узнали. Но слухи кружили в среде оппозиции, и именно в ней, а не в близком окружении Бродского возникла идея устроить Бобышеву бойкот. Получалось, что этот негодяй присоединился к его гонителям тем, что увел девушку Бродского. Никаким гонителем Бобышев, конечно, не был. Но, по ситуации, враг моего врага… Ну, понятно».

Время затянуло раны — реальные и метафизические, но «след Сальери» тянулся за Бобышевым даже в эмиграции. Распались отношения и внутри оставшейся троицы поэтов. Бродский уехал в эмиграцию. Рейн и Найман переехали в Москву и разошлись по разным компаниям. Найман принял православие, чего Рейн не одобрил («стал бешеным неофитом, большим роялистом, чем сам король»), и начал писать мемуары — повод для еще большего недовольства со стороны Евгения Борисовича. Мемуариста Наймана он упрекает в написании неправды. Тут снова мистически всплывает тема еды — надеюсь, символическую «яичницу Пастернака» читатель не забыл: «Память у него цепкая, и Найман как бы ничего не выдумывает. Но, если ты пишешь пасквиль, ну, контаминируй, ну, сделай гротеск, ну, сочини что-нибудь — ты же литератор! Достоевский, который ненавидел Тургенева, все-таки придумал своего Кармазинова в “Бесах”. Но Найман не может подняться над эмпирической действительностью. Этого ему не дано. Пишет, например, что я пришел к кому-то на день рождения, принес трехлитровую банку абрикосового компота и сам ее съел. Может быть, так оно и было (хотя вряд ли мне это по силам). Ну, и что?..»

«Абрикосовый» след тянется из прошлого, в котором решались важные тогда задачи: кого объявить первым поэтом, а кто должен колдовским образом обернуться, явив свою черную сторону. Я не беру во внимание фактическую сторону дела, меня интересует сам процесс структуризации. Со всеми этими эстетическими играми и историческими потрясениями Довлатов совпадал плохо, не попадая в такт. Переживания лагерного надзирателя на фоне «расправы» над Бродским могли показаться возмутительным легкомыслием или даже откровенным, сознательным кощунством.

Вернемся, после продолжительной «прогулки в сторону», к рекомендации будущего «абрикосового» клеветника Наймана отправиться на улицу Воинова. Также, как помним, прозвучало обещание-предложение показать рассказы Игорю Ефимову1. Найман свое обещание выполнил: Довлатова представили настоящему, состоявшемуся «прогрессивному молодому автору». Итог встречи — приглашение в литературный салон Ефимовых. О знакомстве с Довлатовым в их салоне рассказывает Валерий Попов — на тех страницах книги из серии «ЖЗЛ», на которых он вынужденно, отвлекаясь от собственной биографии, говорит о «персонаже»: «Скорее всего, мы могли первый раз “пересечься взглядами” с Довлатовым в известном тогда литературном салоне Ефимовых, существовавшем на Разъезжей улице в небольшой комнате в коммуналке, что нисколько не преуменьшало его значения и влияния. В один вечер там могли оказаться и Бродский, и Уфлянд, и Кушнер, и Марамзин, и Боря Вахтин, и Рейн, и Владимир Соловьев с женой Леной Клепиковой, и много других, кто в этот текст не влезает по причине его сжатости. И кому сесть было негде, тот стоял. Накал веселья и разговоров был такой, что порой забывалось, сидишь ты или стоишь, и вдруг выяснялось, что ты давно уже стоишь и некуда не то что сесть, но даже рюмку поставить. В той толпе, что собиралась у Ефимовых в званые дни, были знакомы не все, знакомились постепенно — и всякий раз оказывалось, что вы уже знакомы заочно».

«Пересекаться взглядами» в салоне у Ефимовых довелось Довлатову не только со своим будущим биографом. Вот как описывает свое знакомство с писателем Людмила Штерн, которая 15 ноября 1967 года в огромной коммуналке «на дне рождения Марины Ефимовой, жены Игоря, впервые увидела Сергея Довлатова»: «Обычно в день Марининого рождения у них собиралось около тридцати человек — поэты, писатели, в большинстве не печатаемые и не выставляемые, а также школьные или соседские приятели вроде меня.

Накануне дня рождения я позвонила Марине с обычными вопросами:

1. Что подарить? 2. Что надеть? 3. Кто приглашен?

На третий вопрос Марина ответила, что будут “все, как всегда, плюс новые вкрапления жемчужных зерен”.

Например?

Сергей Довлатов, знакома с ним?

Первый раз слышу… чем занимается?

Начинающий прозаик.

Способный человек?

По-моему, очень.

Как выглядит?

Придешь — увидишь! — засмеялась Марина и повесила трубку».

Не знаю, как отнесся бы Довлатов к содержательной стороне его характеристики в форме «вкрапления жемчужного зерна», но стилистически она вряд ли его обрадовала.

К этому времени он предпринял и другие шаги, помимо посещения званых вечеров у Ефимовых, в попытке обозначить себя в писательстве. Из явных достижений — новая публикация в августовском выпуске журнала «Звезда». Звучит, согласитесь, неплохо. Неплохо до того момента, как мы познакомимся с самим текстом. И снова перед нами рецензия, как и в случае с откликом на «Калейдоскоп» Кривина. На этот раз Довлатов откликается на мемуары Николая Евгеньевича Буренина «Памятные годы». Буренин — «старый большевик», участвовал во многих нелегальных партийных акциях: от устройства явочных квартир до переправки оружия. К его неявным, но похвальным достижениям следует отнести тот факт, что он сумел избежать репрессий конца тридцатых годов. Если перефразировать довлатовскую характеристику одного из его героев, то Буренин «неестественно не сидел». Будучи персональным пенсионером, он доживает до разоблачения «культа личности» и умирает в 1962 году.

Читая рецензию, понимаешь, что Довлатов пытался «закрутить» текст, придать автору мемуаров индивидуальность в духе героев авантюрных романов: «…племянник петербургского городского головы, брат офицера лейб-гвардии кирасирского полка вел рассеянную жизнь богатого дилетанта, ездил на лихачах, одевался у лучших портных и был своим человеком в литературных и музыкальных салонах столицы. Его участие в благотворительных концертах для жителей пролетарских окраин воспринималось как очередная причуда баловня судьбы. Кто мог подумать, что Николай Буренин, используя в конспиративных целях свою репутацию, выполняет сложные и ответственные задания партии».

Кроме этого, Довлатов «гуманизировал» привычный всем образ «старого большевика», благо что в биографии Буренина имеются для того основания: «Как бы своеобразным литературным фоном книги, так же как и всей жизни Буренина, является искреннее и бескорыстное увлечение искусством. Талантливый пианист, аккомпанировавший крупнейшим артистам России, Буренин с мастерством передает всю глубину и непосредственность восприятия Горьким народной итальянской музыки, с благодарностью вспоминает о его помощи в организации Общества изящных искусств».

Сегодня при некотором старании можно рассмотреть некоторые параллели между Довлатовым и случайным героем его первого «серьезного» текста: «рассеянный образ жизни», «быть своим в литературных салонах». Конечно, необходимо делать «поправку на время». Притаилось рядом и то, что будет отравлять жизнь Довлатову без всяких скидок на эпоху: «дилетантизм». Именно дилетантизм многие, знавшие Довлатова, приписывали ему, ссылаясь на «рассеянный образа жизни» и необязательность, поверхностность его литературной работы.

Со своим «сложным и ответственным заданием» рецензент, учитывая понятную ограниченность жанра, справился. В «Ремесле» Довлатов говорит: «Я уже не ограничивался службой в многотиражке. Сотрудничал как журналист в “Авроре”, “Звезде” и “Неве”. Напечатал три очерка и полтора десятка коротких рецензий. Заказы я получал в основном мелкие, но и этим дорожил чрезвычайно».

Также понятно, что Довлатов рассчитывал на «поступательное движение вперед»: публикация рецензии как уверенный шаг к публикации прозы. При определенных раскладах можно считать, что новая рецензия — небольшой, но шаг вперед. От рецензии на художественную книгу автор переходит к отзыву на издание социально-политического характера. Из таких мелков шажков потенциально складывалась литературная карьера. Тот же Игорь Ефимов не брезговал печатать и свои рецензии в «Звезде», уже будучи членом СП.

Кроме свежей публикации в «Звезде» в копилку Довлатова можно добавить еще одну рецензию в «толстом журнале». Речь идет о публикации в № 10 «Невы» в том же 1967 году обзора сборника «На каторжном острове. Дневники, письма и воспоминания политкаторжан “Нового Шлиссельбурга” (1907—1917)». Рассказывая о героях книги, рецензент невольно создает впечатление о «каторжном острове» как своего рода «политическом университете», несмотря на «изуверский режим»: «Петров с гордостью рассказывает о том, как в условиях тюремного режима политкаторжане использовали все возможности для того, чтобы учиться, работать над собой, расширять научный и политический кругозор». Так же высоко оценивает свое пребывание в тюрьме Давид Трилиссер: «Заключенные, оторванные от жизни, налаживали в тюрьме общественную жизнь, организовывали коммуны, устанавливали взаимоотношения, основанные на доверии и товарищеской взаимопомощи. Политкаторжане не довольствовались устными дискуссиями: они писали статьи, создавали значительную рукописную литературу».

Подчеркивается роль «обаятельного южанина Гуссейнова» (Орджоникидзе), развлекающего товарищей рассказами о Пражской конференции и новых сочинениях Ленина. В конце рецензии Довлатов выражает уверенность: «Сборник воспоминаний узников Шлиссельбурга никого не оставит равнодушными».

Из интересного в рецензии — обозначение автора. Он именуется как «Д. Довлатов». Вряд ли перед нами псевдоним. Скорее всего, банальная опечатка в имени никому не известного рецензента.

Старшие товарищи Довлатова оценивали развитие автора трех рецензий и «рукописной литературы» сдержанно, можно сказать, «остались равнодушными». Отражалось это, в частности, на формате присутствия Довлатова на ефимовских вечерах. Красноречивое свидетельство Елены Клепиковой:

«На вечеринках у Игоря Ефимова, где гостей сажали, как в Кремле или Ватикане, по рангам, Сережа помещался в самом конце стола без права на женщину. То есть из тридцати гостей у педантичного Игоря трое самых ничтожных не могли приводить своих женщин. И Сережа, давя в себе позывы встрять, весь вечер слушал парный конферанс Наймана и Рейна, сидящих по обеим сторонам от сопредседателей — Ефимова и его жены. Находясь в загоне, Сережа сильно киксовал и развлекал таких же, как он, аутсайдеров в конце стола. “Смотрите все!” — и подымал с пола стул за одну ножку на вытянутой руке. Говорил, что так может он и еще один австралиец. Единственное, что ему оставалось».

Сразу оговорюсь, что по отношению как к Ефимову, так и к другим лицам автор явно пристрастен, но приведенное свидетельство рифмуется прежде всего с автопортретом самого хозяина вечера — рационального, считающего на ходы вперед.

Молодого автора с небогатым послужным списком и встретила Людмила Штерн на дне рождения Марины Ефимовой. В мемуарах она подробно воссоздает немалые диалоги той первой встречи. С некоторой осторожностью, учитывая как прошедшие десятилетия после знакомства, так и культурные наслоения на сознание (мемуарист уже знает, кого она «вспоминает»), следует говорить не о «воссоздании», а о «создании». Но портрет Довлатова тем не менее получился психологически убедительным.

«— По-моему, я не знаком ни с одной из вас, — сказал Сережа, протягивая руку сперва Эльжбете, потом мне, — Довлатов моя фамилия.

Я тоже назвалась.

Что вы пишете, Люда Штерн, стихи или прозу?

<…>

Ничего не пишу. Я инженер-геолог и занимаюсь слабыми грунтами, точнее суглинками и глинами. <…>

И где же вы этими глинами занимаетесь?

В Ленинградском университете.

Как же, знаю, я там бывал. Меня выгнали с третьего курса филфака.

За что вас выгнали?

Точно не помню, но наверняка не за глины… Как странно, что вы ничего не пишете… У вас обеих довольно интеллигентные лица…

Ну, извините, — засмеялась я.

Нет, серьезно, при чем тут глина? Это же просто грязь».

Довлатов получает отпор от «исследовательницы грязи», поспешно, хотя и с иронией, приносит извинения. Далее допрос о литературных пристрастиях: «Как вы относитесь к Фолкнеру?»

Желая продемонстрировать Довлатову, что сфера ее интересов не ограничивается глиной, Штерн заговорила о поэзии, шпаря наизусть Блока, Гумилева и Мандельштама. Довлатов вежливо молчал, но, как только она на секунду замолкла, он занял площадку и пересказал неизвестный ей роман Стивена Крейна «Голубой отель».

Знание русской поэзии — повод не только к продолжению знакомства. Вторая их встреча совпала с первым и последним сольным выступлением Довлатова в Советском Союзе в качестве писателя. Оно состоялось 13 декабря того же 1967 года. Публике молодого автора представлял Владимир Соловьев — ленинградский критик, вскоре переехавший в Москву. Их дороги пересекутся спустя двадцать лет, когда Соловьев поселится в том же районе Нью-Йорка, что и Довлатов. Показательно, что с Соловьевым знакомит Довлатова именно Ефимов. Об этом Довлатов упоминает в письме от 31 августа 1983 года, опубликованном в «Эпистолярном романе»: «Вожусь я, разумеется, не только с джентльменами... <...> Соловьева видел за пять лет — три раза, провел с ним в общей сложности — час, считаю его штукарем и гнидой, но, хочу напомнить — унаследовал его знакомство — от Вас».

Выступление же Довлатова зимой 1967 года прошло с успехом. Автор, в частности, читает рассказ «Чирков и Берендеев»: «К отставному полковнику Берендееву заявился дальний родственник Митя Чирков, выпускник сельскохозяйственного техникума.

Дядя, — сказал он, — помогите! Окажите материальное содействие в качестве двенадцати рублей! Иначе, боюсь, пойду неверной дорогой!

Один неверный шаг, — реагировал дядя, — ты уже сделал. Ибо просишь денег, которых у меня нет. Я же всего лишь полковник, а не генерал».

Уже в эмиграции Довлатов «пересобрал» рассказ, включив эпизоды из него в повесть «Наши».

Выступление закончилось, Довлатов общается с поклонниками, без следа, как отмечает Штерн, «надменности и высокомерия».

«Я тоже пробилась к нему и спросила:

Вы могли бы дать мне почитать другие рассказы?

Да, да, конечно.

Он ринулся в зал, опрокинув на ходу стоящий в проходе стул, и через минуту появился со своей папкой.

Вот, пожалуйста. Если понравятся, звоните в любое время дня и ночи, если не понравятся — не звоните никогда. И не потеряйте, и не порвите».

Далее следует монолог Довлатова. Трудно сказать, насколько он «фактичен» (будем надеяться на память автора, которой она так хвалилась), но несомненно, что он «довлатовский» по духу: «Я хочу, чтобы вы знали: кроме литературы, я больше ни на что не годен — ни на политические выступления, ни на любовь, ни на дружбу. От меня ушла одна жена и, наверно, скоро уйдет другая. И правильно сделает. Я требую постоянного внимания и утешения, но ничего не даю взамен. Ваше мнение очень для меня важно, потому что я испытываю к вам доверие. Вы так смеялись, когда я читал. Но упаси вас Бог довериться мне. Я — ненадежен и труслив. К тому же пьющий».

Есть в сказанном элемент рисовки, некоторой игры на публику во всех смыслах слова. Но вся жизнь Довлатова подтвердила и показала наглядно — литература его главный и единственный выбор. В нем удивительно цепко и органично соединялись два вроде несводимых друг к другу начала: ощущение необходимости своего писательства и сомнение в своем таланте. Нужно признать, что окружающие всячески поддерживали сомнение. То, что могло сыграть в пользу первого, зачастую попросту не замечалось. После декабрьского вечера, уже в январе 1968 года, Довлатов участвует в коллективном проекте — вечере творческой молодежи Ленинграда. В поэтической части выступили Галушко, Городницкий, Уфлянд, Кумпан, прозаический раздел представляли Попов, Марамзин, Довлатов. Публике Довлатов представил уже обкатанный материал — «Чиркова и Берендеева». Естественно, что центральное выступление вечера — Бродский, читающий свои стихи. Его выход к публике должен был ударно завершить встречу. Публика отреагировала верно. По свидетельству очевидцев, «на вечере его выступление затмило все: он почти кричал — такая была вложена в его речь интенсивность переживаний. Принимали восторженно». И еще: «Дали Цаава, моя подруга, вспоминала, что Иосиф декламировал таким нервным и напряженным голосом, что она непроизвольно закрыла глаза».

«Неравнодушная общественность» не могла закрывать глаза и отреагировала заявлением от лица руководства литературной секции патриотического клуба «Россия» при Ленинградском обкоме ВЛКСМ.

Его авторы отметили общую нездоровую атмосферу вечера с момента его начала: «Что же мы увидели и услышали?

Прежде всего огромную толпу молодежи, которую не в состоянии были сдерживать две технические работницы Дома писателя. Таким образом, на вечере оказалось около трехсот граждан еврейского происхождения. Это могло быть, конечно, и чистой случайностью, но то, что произошло в дальнейшем, говорит о совершенно противоположном».

Понятно, что две технические работницы не могли противодействовать и тому, что творилось на сцене: «Владимир Марамзин со злобой и насмешливым укором противопоставил народу наше государство, которое якобы представляет собой уродливый механизм подавления любой личности, а не только его, марамзинской, ухитряющейся все-таки показывать государству фигу даже пальцами ног.

А. Городницкий сделал “открытие”, что в русской истории, кроме резни, политических переворотов, черносотенных погромов, тюрем да суеверной экзотики, ничего не было».

Даже тихая женская лирика звучала как-то по-особенному в атмосфере «открытий», «злобы» и «насмешливого укора»: «Не раз уже читала со сцены Дома писателя свои скорбные и злобные стихи об изгоях Татьяна Галушко. Вот она идет по узким горным дорогам многострадальной Армении, смотрит в тоске на ту сторону границы, на Турцию, за которой близка ее подлинная родина, и единственный живой человек спасает ее на нашей советской земле — это давно почивший еврей по происхождению, сомнительный поэт О. Мандельштам».

Понятно, что еще более «сомнителен» тунеядец Бродский, выступлением которого, как мы помним, вечер и закончился: «Он, как синагогальный еврей, творя молитву, воздевал руки к лицу, закрывал плачущие глаза ладонями. Почему ему было так скорбно? Да потому, как это следует из его же псалмов, что ему, видите ли, несправедливо исковеркали жизнь мы — русские люди, которых он иносказательно называет собаками».

Обратимся, наконец, к тому, какую реакцию вызвало выступление Довлатова. И тут снова мы сталкиваемся с особым смещением, поворотом. Вот как вспоминал довлатовский рассказ Валерий Попов: «Довлатов читал рассказ о том, как полковник с племянником, напившись, куда-то полетели. Это была простенькая вещь. Я не скажу, что она меня потрясла. Тогда все летали. Летать — это первое, что приходило в голову вольнодумцам».

Прохладное отношение со стороны коллег по сцене компенсировалось, как ни странно звучит, авторами из клуба «Россия»: «Трудно сказать, кто из выступавших менее, а кто более идейно закален на своей ниве, но чем художественнее талант идейного противника, тем он опаснее. Таков Сергей Довлатов. Но мы сейчас не хотим останавливаться на разборе художественных достоинств прочитанных сочинений, ибо, когда летят бомбы, некогда рассуждать о том, какого они цвета: синие, зеленые или белые.

То, как рассказал Сергей Довлатов об одной встрече бывалого полковника со своим племянником, не является сатирой. Это — акт обвинения. Полковник — пьяница, племянник — бездельник и рвач. Эти двое русских напиваются, вылезают из окна подышать свежим воздухом и летят. Затем у них возникает по смыслу такой разговор: “Ты к евреям как относишься?” — задает анекдотический и глупый вопрос один. Полковник отвечает: “Тут к нам в МТС прислали новенького. Все думали — еврей, но оказался пьющим человеком!..”»

Парадоксально, как повлияли выступление и «заявление» на судьбы участников вечера. Александр Городницкий: «Я после выступления почти сразу уехал из Ленинграда: в 1968 году моя песня “Атланты” заняла первое место в СССР как лучшая песня советской молодежи. И меня послали на Белую олимпиаду в Гренобль как — ни больше ни меньше — “Шансонье СССР — 68”». Неприятности тем не менее последовали: «Но потом все репрессии, которых требовали наши обвинители, были применены. Мою книжку “рассыпали”, мне было отказано в приеме в Союз писателей. На 14 лет я попал в черные списки — меня нигде не печатали». Трудно сказать, насколько «репрессии» завязаны на январском вечере 1968 года. Например, у Татьяны Галушко через три года выходит книга стихов «Равноденствие». Валерий Попов уже в 1969 году выпускает свою первую книгу «Южнее, чем прежде». Выступление Бродского — еще один шаг к его поэтической славе, неофициальному статусу первого поэта страны. Его не печатали, но не замечать Бродского уже было нельзя.

Довлатову достался только благожелательный отзыв ленинградских борцов с сионизмом, признавших его талант. Полученную окольными путями копию «заявления» Довлатов ценил по необходимости. Проблема заключалась в том, что его не только не печатали, но и не признавали. Еще раз напомню чеканное: «Его появление (так же как перед тем и исчезновение) сильного впечатления ни на кого не произвело». Якову Виньковецкому, также участнику вечера, Довлатов делает подарок. Из воспоминаний Дианы Виньковецкой: «После этого знаменитого вечера, для более близкого знакомства, Довлатов прислал Якову книжечку “Тля” Шевцова (было такое произведение, осуждающее все виды несоциалистического искусства) с надписью: “Абстрактной, художественной тле от тли литературной”».

Важно, что энтомологическое самоопределение не было следствием официальной критики, которая Довлатова просто не знала, а вытекало из общего дружеского отношения к его прозе. Вскоре Довлатов получает другой, куда более профессиональный отзыв на свою прозу.

В декабре 1967 года он отправил в «Новый мир» несколько своих рассказов. Очень быстро приходит ответ от Инны Соловьевой — известного театроведа и критика, сотрудничавшей со столичным журналом. Довлатов полностью помещает отзыв в «Ремесле»:

«Эти небольшие рассказы читаешь с каким-то двойным интересом. Интерес вызывает личная авторская нота, тот характер отношения к жизни, в котором преобладает стыд. Беспощадный дар наблюдательности вооружает писателя сильным биноклем: малое он различает до подробностей, большое не заслоняет его горизонтов…

Программным видится у автора демонстративный, чуть заносчивый отказ от выводов, от морали. Даже тень ее — кажется — принудит Довлатова замкнуться, ощетиниться. Впрочем, сама демонстративность авторского невмешательства, акцентированность его молчания становится формой присутствия, системой безжалостного зрения.

Хочется еще сказать о блеске стиля, о некотором щегольстве резкостью, о легкой браваде в обнаружении прямого знакомства автора с уникальным жизненным материалом, для других — невероятным и пугающим».

Далее Инна Натановна отмечает, что на рассказах Довлатова лежит отпечаток «прозы для своих», жалеет как таковых молодых писателей, лишенных доступа к читателю. Автор верит, что «Довлатов освободится от излишеств литературного самоутверждения», но сетует, что это не откроет перед талантливым автором журнальных страниц. В общем-то, благожелательный отзыв. Есть только вопрос из области формальной логики: как можно освободиться от излишеств литературного самоутверждения, если в итоге перед автором не открывается путь на журнальные страницы? Где и каким образом избыть временный, но столь досадный недостаток?

Глава третья

Несколько слов о выборе журнала. Исходя из круга общения Довлатова, можно предположить, что он отправит свои тексты в «Юность», пойдет путем автора «молодежной прозы», который привел к успеху Ефимова. Но, судя по деталям рецензии («уникальный жизненный материал… невероятный и пугающий»), речь шла о рассказах, которые позже вошли в «Зону». Именно «Новый мир» открыл повестью Солженицына «лагерную тему» в литературе того времени. Выбор темы и журнала показателен.

Довлатов не хочет в очередной раз писать о сложном внутреннем мире молодого героя, который не поступил в институт, непросто расстается со школьными иллюзиями (первая любовь, предательство друга), получает закалку в трудовом коллективе, а потом и повестку из военкомата. Напомню о судьбе молодого беллетриста Стасика Потоцкого из «Заповедника», который пошел в писатели ради вина и женщин: «Прочитал двенадцать современных книг. Убедился, что может писать не хуже. Приобрел коленкоровую тетрадь, авторучку и запасной стержень.

Первое же его сочинение было опубликовано в “Юности”. Рассказ назывался “Победа Шурки Чемоданова”. Юный хоккеист Чемоданов много возомнил о себе и бросил учебу. Затем одумался. Стал прекрасно учиться и еще лучше играть в хоккей. Произведение заканчивалось так:

“— Главное — быть человеком, Шурка, — сказал Лукьяныч и зашагал прочь.

Шурка долго, долго глядел ему вслед…”»

Выбор «Юности» как места дебюта молодого, может быть, даже прогрессивного, талантливого автора неслучаен. «Молодежная проза», как я уже говорил, удивительно быстро, за несколько лет, выродилась, утонув в самоповторах и штампах. Герой Довлатова не только успел получить повестку, но уже вернулся из армии с «уникальным жизненным материалом», требующим разговора на другом уровне, отличном от «долго, долго глядел ему вслед».

Думаю, что Довлатов ощущал в этом отношении некоторую двойственность. Не без оснований он полагал, что «эксклюзивность материала» может повлиять на восприятие текста: этика заслонит эстетику. «Срывание покровов», «кровоточащая правда жизни» вызовут должный отклик, который нельзя будет назвать по-настоящему читательским. Не зря Инна Соловьева говорит об «отказе от выводов, морали». Другое дело, что в этом нет «заносчивости» и «демонстративности». Мораль в неакцентированном виде у Довлатова была всегда. Об этом еще будет разговор. Что касается требуемых «выводов», то одна из проблем «Нового мира» и его авторов тех лет — определенный, школьного замеса, дидактизм, который не всегда имеет отношение к морали как таковой. Впрочем, непонимание столичного журнала хорошо рифмуется с реакцией на рассказы из будущей «Зоны» и лиц из ленинградского круга Довлатова. Вернее, кругов, с которыми писатель как-то пересекался. Небольшого объема, хотя очень емкие мемуары Виктории Беломлинской. Ее муж — Михаил Беломлинский — известный художник. Он, кстати, иллюстратор детских книг Игоря Ефимова, начиная со сборника «Высоко на крыше». Подруга Беломлинской, Людмила Штерн, позвала ее на чтение рассказов Довлатова. Штерн хвалит нового знакомого, Виктория принимает приглашение: «Он тогда читал куски из “Зоны”. Кончил читать, и все стали бурно восхищаться. А я, помню, сидела в каком-то недоумении: все-таки мне странным показалось, что вот это, наверное, первый случай в русской литературе, когда писатель описывает заключенных не изнутри, а снаружи, когда позиция писателя — не заключенного страдальца, а охранника».

Хорошо, Беломлинская — взгляд несколько со стороны на Довлатова и его прозу. А вот слова того, кто одновременно являлся как профессионалом в литературе, так и был связан с Довлатовым дружескими отношениями. Андрей Арьев — прозаик, критик, в будущем соредактор «Звезды». Из его интервью Николаю Крыщуку в петербургской газете «Дело»:

«— Насколько мне известно, ни Валерий Попов, ни Андрей Битов здесь, на родине, не ценили Довлатова как писателя. У тебя тоже так было? Или ты уже в Ленинграде оценил его литературное качество?

В общем, да. После того, как он вернулся из армии и написал “Зону”. До этого в нем было слишком много самоценного юмора, чтобы расценивать его серьезно. Видимо, так к нему и относились окружавшие его литераторы. Плюс к тому он был моложе всей тогдашней питерской когорты, прорвавшейся вперед. Моложе Попова, Битова, Грачева, Вахтина, даже меня немного моложе».

Вызывает уважение честность Арьева, который не стал «подробно вспоминать» о своей высокой, не совпадающей с мнением большинства, оценке прозы Довлатова. А она, в отличие от оценки многих «друзей и почитателей» писателя, ставших таковыми после его смерти, — реальна. Об этом Довлатов пишет в одном из писем в конце 80-х, обсуждая вопрос о своих публикациях на родине: «В ленинградском журнале “Звезда” с некоторых пор заведует отделом критики Андрей Юрьевич Арьев, мой старинный друг, который еще 25 лет назад интересовался моими писаниями».

О различии в поколениях я уже говорил, и здесь также могу согласиться с мнением Арьева. Но вот загадочное высказывание по поводу «самоценного юмора», которого оказалось «слишком много», требует перевода или хотя бы толкования. Можно предположить, что в такой несколько неуклюжей формулировке Арьев пытается сказать, что в человеческом измерении писатель казался крупнее, интереснее написанного им.

Уже в начале писательского пути Довлатов не попадал ни в один из двух актуальных трендов эпохи: «молодежную прозу» или «новомировскую прозу». Но в любом случае попытка с «Новым миром» — тактически правильный ход. «Бросок на Москву» как попытка преодоления узости ленинградской литературной жизни. В душноватых мемуарах Дмитрия Бобышева есть хорошее объяснение ее особенности на примере одного из ленинградских классиков: «Геннадий Гор. Прозаик-фантаст, пишет для юношества, с сочувствием относится к литературной молодежи. Отнюдь не какой-нибудь идеологический мракобес, но, конечно, советский писатель: долбаный, дрюченый, “проваренный в чистках, как соль”, — добавим из уже найденного нами тогда Мандельштама. И — что он может сделать для Вольфа, например? Или — для Наймана, начавшего пером любопытствовать в прозе? Рейн, кстати, тоже пустился повествовать и рассказывать о своих камчатских шатаниях не только в стихах. Да и я сочинил несколько безыдейных опусов в духе Олеши. Вряд ли этот робкоголосый Гор заступится за нас, загнанных в темный угол. Его и до “Литгазеты”-то не допустят. Он может лишь угостить нас чаем с печеньем, что он и делает».

Вольф, как помним, отказавшись от чая с печеньем, решил проблему с помощью «дружбы с Олешей». Московский литературный мир был сложнее и перспективнее. Множество издательств, журналов позволяли лавировать, «искать свое и своих» даже молодому автору. Опека со стороны «старшего товарища» ускоряла процесс вхождения в литературу. Ситуация в Ленинграде была принципиально иной. После всех «усушек» и «утрясок» ленинградские писатели остались только с двумя полноценными журналами: «Звездой» и «Невой». При этом «Нева» появилась только в 1955 году. На 1958 год в ЛО СП СССР состояли 314 человек при общей численности членов СП в 4801 человек. Такая концентрация творческих кадров не могла не привести к трудностям на пути к печатному слову даже у профессиональных писателей. Давайте учтем, что небогатыми печатными ресурсами ленинградцы должны были по необходимости делиться с «классиками со стороны». Так, на страницах «Невы» появились вторая часть «Поднятой целины» Шолохова, «Туманность Андромеды» и «Лезвие бритвы» Ефремова. Отличались тиражами и издательства. Напомню, что первая книга Ефимова вышла в 1964 году в ленинградском отделении «Детской литературы» тиражом в 30 000 экземпляров. В московском «материнском» издательстве мы встречаем совсем другие числа. Близкий 1962 год. Сборник Юрия Томина «Атлантида» — 100 000 экземпляров. Неплохо, а бывает еще лучше. «Баранкин, будь человеком!» Валерия Медведева — 150 000 экземпляров. При всей внешней громкой славе Ленинграда, ленинградские писатели находились в положении, не слишком отличающемся от положения писателей в каком-нибудь крупном областном центре.

Ресурсная ограниченность прямо отражалась на политике, которую проводила верхушка ленинградской писательской организации. Неважно, кто рулил: условный «консерватор» или не менее условный «либерал». Вопросы решались насущные: тиражи, издания, переиздания. Понятно, что тактически «консерваторами» считаться, выглядеть предпочтительнее. Идеологическая выдержанность давала определенные очки. Москвичи могли позволить себе «либеральные игры», имея определенную «подушку безопасности». Тот же Симонов за неполных полтора десятка лет два раза уходил с должности главного редактора «Нового мира», успев в промежутке побывать главным редактором «Литературной газеты». Уход же с писательской должности в Ленинграде означал одно — крах. Переходить было особо некуда, можно было лишь перебраться в столицу.

Известный пример такой «эмиграции» — переезд в Москву Всеволода Кочетова. В 1952 году к нему приходит большой успех после публикации романа «Журбины». Книга о династии потомственных пролетариев получила известность не только внутри страны. «Журбиных» перевели на ряд языков, включая английский, китайский, немецкий, испанский. Писательская удача сопровождалась и административной карьерой. Кочетов в 1953 году получает должность ответственного секретаря правления Ленинградского отделения СП. Такое быстрое возвышение нарушило хрупкий баланс в писательском сообществе. В борьбе против «выскочки» объединились представители писательских кланов, до этого не замеченные в дружбе. Соединенными усилиями в конце 1954 года Кочетова забаллотировали, он не прошел по результатам голосования в правление писательского союза. И хотя он потом, в 1955 году, полгода проработал заместителем главного редактора новообразованной «Невы», всем было понятно, что на этом карьера Кочетова в Ленинграде закончилась. Не помогла тут даже идеологическая выдержанность Кочетова, который, действительно, не просто следовал официальному курсу, но ощущал себя «солдатом партии». При этом ошибочно считать оппонентов Кочетова выразителями либеральных, прогрессивных взглядов. Например, неоднократно он нападал на трижды лауреата Сталинской премии Веру Панову, которая прославилась в конце пятидесятых годов высказыванием: «Хватит с нас этой возни с реабилитированными». Особую весомость словам придает тот факт, что к числу посмертно реабилитированных относился ее второй муж — Борис Вахтин, отец двух сыновей Пановой. Одного из них, Бориса, и своего третьего мужа Панова всячески отговаривала от участия в кампаниях по защите Бродского, Даниэля и Синявского.

Первый удар по Пановой был нанесен на страницах «Правды». Там в конце мая 1954 года в рубрике «Заметки писателя» появилась статья Кочетова «Какие это времена?», посвященная роману Пановой «Времена года». В начале Кочетов объясняет читателю необходимость ее написания: «Я бы не взялся писать о романе В. Пановой “Времена года”, если бы литературная критика хотя бы в какой-то мере определила место этого произведения в советской литературе. Толки о романе В. Пановой самые разнообразные и разноречивые. Одни говорят, что это роман социально-психологический, другие считают его бытовым, третьи заявляют: это “сама жизнь”, наконец, есть и такие мнения, что “Времена года” — роман о воспитании». Непростую задачу — разобраться в разноголосице мнений — ставит перед собой Кочетов. Сначала он, демонстрируя объективность, в пяти строчках хвалит автора и его книгу: «Нельзя не присоединиться к тем, кто утверждает, что в романе собран обширный жизненный материал, что изложен он хорошим слогом, что роман читается легко, что в нем поставлены некоторые вопросы жизни». Далее начинается «вместе с тем» — ради чего, собственно, и написана статья. Автор упрекает Панову в странной особенности ее дарования. Страницы, посвященные «лихим двадцатым» — эпохе нэпа, написаны «хорошим слогом» и «читаются легко». Но, когда Панова переходит к современности, роман художественно проседает. Есть повод задуматься... Кроме того, следуя порочному принципу объективизма, романист рисует сомнительные безыдейные картинки с жизни: «И не поэтому ли никто по-настоящему не осужден в романе? Коммунист Борташевич застрелился. Ушла от ответственности за антиобщественное воспитание сына коммунистка Дорофея Куприянова. Ушел от ответа молодой мерзавец Геннадий». Идея о том, что «так тоже бывает», неизбежно приводит к рецидиву мещанской литературы, которая и процветала в двадцатые годы. Кочетов делает закономерный вывод: «С моей точки зрения, этот роман не только не движет нашу литературу вперед — он может толкнуть некоторых писателей на путь мещанской беллетристики, чуждой духу советской литературы».

По воспоминаниям известного критика Андрея Туркова, когда Кочетова упрекали в нанесении удара по тяжело болевшей в то время Пановой, «бестрепетный Всеволод Анисимович заявил: “Мы, дескать, и впредь будем критиковать своих противников, не наводя справок об их здоровье”».

В том же 1955 году Кочетов переезжает в Москву и становится во главе «Литературной газеты». Но еще в 1954-м, предчувствуя скорое падение, Кочетов «передает всем привет» в романе «Молодость с нами», в котором, рассказывая о «судьбах советской интеллигенции», он вывел многих недоброжелателей или тех, кого считал таковыми. Формально роман не имел отношения к ленинградской литературной жизни. Место действия — безымянный крупный город, но не Ленинград, что подчеркивается в тексте. Основные действующие лица не писатели и даже не представители гуманитарных профессий. «Молодость с нами» рассказывает о научно-исследовательском институте, занимающемся вопросами металлургии. Как видим, Кочетов надежно защитил себя от обвинений в прямом очернительстве коллег.

На должность директора института приходит Павел Петрович Колосов — главный инженер металлургического завода. Он недавно потерял жену и пытается забыться в работе. Проблема в том, что институт погряз в склоках, групповщине, поэтому никак не реагирует на производственные нужды. Лидером самой мощной партии является Серафима Антоновна Шувалова — профессор, орденоносец, дважды лауреат Сталинской премии. Она внешне расположена к Колосову, предлагает помощь, советует «присмотреться» к тем или иным сотрудникам института. Панова «проступает» сквозь Шувалову постепенно. Сначала автор рассказывает о семейной жизни Серафимы Антоновны: «Злые языки любят посмеяться над ее мужем, над Борисом Владимировичем: дескать, вот человек, который известен только тем, что он муж Шуваловой, мужчина на побегушках, мужик в доме. Но ведь надо еще знать и те обстоятельства, которые привели ее к близости с Борисом Владимировичем». Шувалова знакомится с мужем во время войны в блокадном Ленинграде. Фотокорреспондент Борис Владимирович Уральский спасет ее от голодной смерти. А вот уже эти детали непосредственно указывают на Панову. Многие считали ее супруга — Давида Яковлевича Дара — «мужем при жене». Среди ленинградских писателей ходила не слишком приятная эпиграмма:

Хорошо быть Даром,

Получая даром

Каждый год по новой

Книжечке Пановой!

Причина подобного мнения — скромное писательское положение Дара. Как и у Шуваловых, знакомство писательской четы состоялось в годы войны. Следующие «этапы дешифровки» относятся уже к бытовым деталям. Автор подчеркивает исключительно удачное решение «квартирного вопроса» семейства Шуваловых: «Видите, как ее ценят у нас в городе! В каком курятничке горсовет выделил ей квартирку! Князья да графья так, бывало, квартировали. — Белогрудов говорил это уже на лестнице отделанного мрамором просторного вестибюля». Тут же вновь поднимается тема «неравного брака» сталинского лауреата: «Все есть у Серафимы Антоновны, всего вдосталь, — продолжал он. — При этом изобилии духовного и материального ей бы мужа поумнее. Мы все скорбим за нее. Диспенсироваться бы ей от товарища Уральского».

Говоря о «доме с кариатидами» с «мраморной лестницей в вестибюле», Кочетов имел в виду знаменитый писательский дом в Ленинграде. Речь идет о доме Адамини на Марсовом поле. Его жильцами в те годы были известные писатели, научные работники: Юрий Герман, Леонид Рахманов, Борис Мейлах. Квартиру в нем получила и Панова после присуждения ей Сталинской премии.

Следующий маркер. Собравшиеся у Шуваловой гости проводят время за карточной игрой. Панова любила играть в преферанс, любовно говорила о «пулечке-голубушке». Не раз компанию за карточным столом ей составлял Всеволод Анисимович Кочетов. Она позже вспоминала: «Отличный партнер, играет легко, шутник, остроумец, душа общества. Говорили мне, что зубы-то у него волчьи, а злобности на троих хватило бы. Играл в преферанс, а у него был булыжник за пазухой. Взял и запустил в меня».

Камней у Кочетова хватало. В его романе Шувалова-Панова пытается не просто затащить Колосова-Кочетова в свою «бандочку». Она пускает в ход женские чары, недвусмысленно предлагая себя новому директору института. Помимо меркантильных соображений ею движет сексуальная неудовлетворенность. Вот ее монолог: «Да, Шувалова имеет немало высоких наград. Но она ведь женщина! Вот что надо понять. А женщина, не задумываясь, отдаст все реальное за одну лишь надежду на возможное душевное счастье. Женщина отличается от вас, мужчин, тем, что вы умеете находить счастье там, где она не умеет, тем, что вы умеете быть счастливы своим трудом, общественным положением, всем, что дает вам это положение. А для женщины все это ничто без личного счастья, и все это приобретает для нее значение только тогда, когда и в сердце ее входит счастье. Вы меня понимаете или нет, Павел Петрович? Почему вы молчите?»

Павел Петрович промолчал, но за него многое сказал Всеволод Анисимович. Отвергнутая Шувалова организует компанию против Колосова, обвинив его в подозрительном покровительстве Варе — подруге его дочери Ольги. Серафима Антоновна обвиняет Колосова в том, что он устроил свою молодую любовницу на работу в институт и способствует ее стремительной карьере. Понятно, что Шуваловой движет не только холодный расчет, но месть отвергнутой женщины.

Журнальная версия романа Кочетова вышла в «Звезде» в трех номерах — 9, 10, 11. Отчетно-выборное собрание ЛО Союза писателей, на котором прокатили Кочетова, прошло 6—8 декабря 1954 года. Согласно легенде, «протестное голосование» организовал Давид Яковлевич Дар. Наряду с важными организационными вопросами тема последнего романа Кочетова приобрела равное им значение. Из мемуаров Кирилла Косцинского — одного из главных скандалистов среди ленинградских писателей. Он пробился к микрофону и пламенно выступил: «Я говорил о недопустимости административного руководства литературой и о критиках, чьи вкусы и литературные оценки удивительно счастливо совпадают со штатно-должностным расписанием правления Союза писателей. И, наконец, заметил я, посредственный роман одного ленинградского писателя, совершенно не замеченный столичной или союзной критикой, был встречен потоком восторженных статей в ленинградской прессе только потому, что автор этого романа был ответственным секретарем Ленинградского отделения Союза писателей и членом обкома партии. Речь шла о “Молодости с нами” Всеволода Кочетова».

Серафима Антоновна все-таки дотянулась до «инженера человеческих душ»… Я подробно говорю об истории с кочетовским романом не только из-за живости и живописности фактуры, подтверждающей тезис о непростой и насыщенной жизни ленинградского литературного мира. Как ни странно, этот эпизод напрямую пересекается и даже рифмуется с Довлатовым. Многие знают, что Довлатов работал литературным секретарем у Веры Пановой. В 1967 году его познакомил с матерью Борис Вахтин. К тому времени писательница перенесла инсульт и нуждалась в помощи. Поэтому Довлатов часто бывал в доме на Марсовом поле.

Но с домом Адамини связана и другая — более драматичная — довлатовская история. Помимо названных писателей в нем жила семья другого сталинского лауреата — Бориса Федоровича Чирскова. Довлатов был хорошо знаком с его сыном Федором, который также пробовал себя в литературе. Между ними существовала дружба-соперничество, утяжеленная влюбленностью Чирскова в первую жену Довлатова Асю Пекуровскую. Вспышки в таком случае неизбежны. Об одном таком эпизоде вспоминает Попов: «Однажды он даже вызвал Сергея на поединок. Сергей, на голову выше Феди, был настроен насмешливо-добродушно, но Федя с ходу ударил его, и папироска в Серегиных зубах разлетелась искрами. Их стали разнимать — и тогда Федя потребовал пойти и продолжить бой у него дома, в квартире на Марсовом поле, где им никто не будет мешать. И там сразу же двумя мощными “теннисными” ударами сбил огромного Довлатова с ног и пошел молотить, и Сереже пришлось бы туго — но друзья прекратили побоище, с трудом оттащив разъяренного Чирскова». В последней фразе проскальзывает легкое недовольство автора: друзья могли бы оказаться менее расторопными, а Феде явно не хватило точности и акцентированности ударов. Отступив на поле боя, Довлатов не забыл поражения. О том, как он ответил, — впереди.

Но центральный эпизод на первый взгляд диковатой связки Кочетов — Довлатов относится к куда более позднему времени. Первая опубликованная книга Довлатова «Невидимая книга», вышедшая в 1977 году в знаменитом издательстве Ann Arbor, вызвала оживление в литературных кругах. Связано это было не столько с оценкой писательского мастерства Довлатова, сколько с тем, что он использовал имена настоящих ленинградских писателей: как признанных, так и находившихся в глубоком литературном подполье. Сам Довлатов позже определил свой прием: «Доброжелательные иронические зарисовки. Нечто вроде дружеских шаржей». Книгу прочитал Дар, который в 1977 году эмигрировал в Израиль. Он не увидел в ней «доброжелательных зарисовок» или «дружеских шаржей». Реакция последовала в своеобразной форме. Снова Довлатов: «Наводнил Ленинград призывами избить меня». Как и в случае с Кочетовым, вселенная откликнулась на просьбу: «Его призывы неожиданно реализовались. Я был дважды избит в отделении милиции. Правда, за другие грехи». Как бы ни относиться к супругу Веры Пановой, но он явно обладал каким-то особым даром. Вскоре Довлатов также эмигрировал. Между ним и Даром завязывается переписка с целью «объясниться». Дар аргументировал свой клич «бить морду»: «Эта международная кампания была инспирирована вашим панибратским отношением к вашим же несчастным современникам. Я обиделся за Володю Губина, Юру Шигашова, Холоденко, Алексеева и других весьма талантливых, на мой взгляд, писателей, которые в отличие от вас не обладают могучей, исполинской фигурой, атомной энергией, вашей армяно-еврейской жизнеспособностью. Подтрунивать можно над победителями — Львом Толстым, Владимиром Набоковым, Андреем Битовым, Сергеем Довлатовым, но подтрунивать над спившимися, припадочными, несчастными, всеми оплеванными, честными, мужественными ЖЕРТВАМИ литературы, на мой взгляд, непорядочно».

Объяснение достойное и вызывает уважение. Но кроме этого, переписка содержит мотив, возвращающий нас к событиям середины пятидесятых. Дар снова говорит о том, что болело когда-то, но так и не отпустило его: «Читающая публика в России знала меня не только как мужа Веры Пановой и отчима Бори Вахтина. Даже Володя Марамзин узнал меня только благодаря книжке моих рассказов лет за десять до того, как подружился с Борей Вахтиным. И в первом издании “Краткой литературной энциклопедии” ничего не сообщается ни о моих женах, ни о моих пасынках.

Ничего не сообщалось о моих родственных связях ни в газете “Известия”, разоблачившей меня как космополита, ни в Постановлении Ленинградского обкома партии о моих сказках. Речь повсюду шла только обо мне как о писателе (ненастоящем, в этом они с вами разошлись). А в журнале “Вопросы литературы” вы могли бы прочитать, что Корней Иванович Чуковский в 66-м году называл меня “замечательным писателем”, не зная того, что я — отчим Бори Вахтина и муж Веры Пановой. И это я пишу вовсе не для того, чтобы подтвердить его оценку, так как сам не считаю себя “настоящим писателем”. Иначе я не назвал бы свою последнюю книжку “Исповедью безответственного ЧИТАТЕЛЯ”».

Если Дар возвращается, наряду с темой «битья морды», к непростому вопросу о том, кто кому муж, спустя четверть века после «инцидента», то не трудно представить остроту проблемы горячей осенью 55-го года. Безо всякой конспирологии, имея представление об особенностях литературной жизни «колыбели революции», можно предположить, что голосование было кем-то организовано. И Давид Яковлевич имел на то все основания. «Странное сближение» двух разных книг, двух абсолютно непохожих друг на друга писателей. В большей степени случайность, игра случая. Но и на краю оговорки судьбы проступает нечто сближающее их. Оба позволили себе уйти от чистой «литературности», оба перенесли на страницы книг свое отношение к коллегам по писательскому цеху. Осуждать/воспевать товарища Сталина разрешали себе многие. За этим следовали хорошо понятные, иногда приятные и небесполезные в перспективе «отдачи»: «принципиальная позиция коммуниста» или «смелое разоблачение ужасов тоталитарного режима».

Глава четвертая

После «эмиграции» автора «Молодости с нами» вынужденный антикочетовский союз распался, писатели разбрелись по привычным группам влияния, продолжилась тихая, но упорная борьба за социальные и профессиональные блага. Войти в эту среду — сложная задача со многими переменными, включая административные рычаги воздействия, соответствие «запросам эпохи», элементарную удачливость. Высокая цена входного билета породила феномен ленинградского самиздата. К середине шестидесятых годов сформировалось поколение молодых писателей, которые «успели» опубликоваться хотя бы в коллективных сборниках, получить «признание» в стенах ЛИТО (литературных объединений). Последние понимались как «кузницы кадров» для молодых авторов. Как правило, они существовали при домах культуры, вузах, ими руководили профессиональные писатели. Через них можно было попробовать «прорваться» на печатные страницы.

Одновременно существовали молодые авторы, которые не рассматривали для себя такую возможность. Они писали, не рассчитывая даже гипотетически на успешное прохождение своих текстов. К ним, например, относился Александр Кондратов. Родившийся в 1937 году — одногодок Ефимова — Кондратов окончил Ленинградскую школу милиции, а затем Институт физкультуры и спорта. Под псевдонимом Сэм Конрад он пишет стихи и прозу. Его центральная прозаическая вещь — роман «Здравствуй, ад!». Говорящее название не обманывает, роман написан под явным влиянием Генри Миллера, Селина, Оруэлла. Вот отрывок из романа, который можно сравнить с рассказами из «Зоны» Довлатова:

«Когда будем брать Кондратова, товарищ полковник?

Под праздники, лейтенант.

Значит, есть время… Поздно-с! “На арест есть санкция”. Выдал — САМ. Печать с когтями вместо подписи. Котел номер два. Третья секция. Ату его! Старшина, обыщите! С поличными — готов!

Первое отделение — судьи. Прокурор, адвокат, режиссер, спектакль… Уголовно-процессуально: бейте по жопе. Не время брать его за яйца, ныне гуманизм. Вот то-то же! То-то!

Что? Недоволен? Попался уж — сиди. Не чирикай, попав в дерьмо, голубчик. Что-что? По закону все, по закону… И — добавить жар, раз хочет убежать. Отсюда, милый друг, не убегают. Заруби это на жопе, если не хочешь на носу… Опять бежать? Ну, это слишком! Часовой на вышке! Не зевай, Мухитдинов, Абкаев, Фомин! Жарь ему в спину из автомата! Зорче стой на боевом посту — бди в оба!.. Падаешь? Корчишься? В судорогах?.. Что?.. По закону, мать твою пять, по закону… По закону, подонок, пис-с-сатель, говно!»

При всем «гуманизме» — представить подобный текст на страницах советского журнала невозможно. Рассказы же Довлатова могли туда пробиться при некоторых раскладах. Вплоть до конца 60-х годов граница между позволенным, позволенным условно и запретным в литературе, как и в культуре вообще, определялась опытным путем. Проблема для Довлатова состояла как раз в том, что препятствия на пути к читателю не зависели от его воли. Они возникали сами по себе, «самозарождались». Из всех мемуаров, в которых речь идет или заходит о Довлатове, воспоминания Дмитрия Бобышева мне представляются наиболее интересными благодаря авторской позиции. Бобышев честно говорит, что Довлатов ему неприятен. Во время, когда многие «вспоминатели», стиснув зубы, пишут о «дорогом друге Сереже», подобная откровенность дорогого стоит. Вот характерный эпизод из «Человекотекста»:

«…В то время ко мне обратился Довлатов (как вначале мне показалось, всерьез) с идеей самиздатского сборника, наподобие несбывшихся “Горожан”:

В общих чертах все уже “обмозговано”, извините за этот советизм, — надо только изобрести хорошее название.

Название? Вот оно: “Быть или не быть” без вопросительного знака!

Зачем же, к чему здесь пессимистическое “не быть”? Мы как раз хотим именно “быть”.

Это же “Гамлет”, а символически — все мы принцы датские. К тому же, у меня есть стихотворение, дающее на знаменитый вопрос ответ, и не только мой личный: “Быть и противобыть”. Такая строчка могла бы даже стать девизом...

Приставка “противо” Довлатова явно не устраивала».

Неприятие «Быть и противобыть» лишний раз свидетельствует о хорошем вкусе Довлатова. Бобышев же выводит отказ от «яркого названия» сборника из конформизма коллеги: «Он был нацелен на профессионализм, на гонорары, наверное, даже на членство в СП, отнюдь не на солидарность отверженных».

Именно Ефимову, показавшему, как «это может получиться», Довлатов был благодарен. Путь Ефимова — нестыдное вхождение в профессиональную литературу, с «членством в СП» и даже гонорарами. Ефимов не только принимал напечатавшегося автора в своем салоне. Он на какое-то время дал ему иллюзию возможности благородного вхождения в профессию. Речь идет о той самой группе «Горожане», которую помянул Бобышев.

Говоря о «салоне Ефимовых» и группе «Горожане», следует понимать, что они представляют собой явления одного процесса. Легкий литературный дебют подтвердил мнение Ефимова о самом себе — он удачлив. Свои успехи он расписывает по десятилетиям, начиная с детства. Вот началась война. Ефимова с матерью эвакуируют. Анна Ефимова получает направление на работу — преподавателем в колонию для малолетних преступников в нескольких десятках километров от Казани. Там Игорь безбедно проводит военные годы. Да, случались неприятные события. Так, мемуарист внезапно заболел непонятной болезнью и четыре месяца провел в постели. Но как он их провел? «Пока я валялся в постели со своей загадочной и нестрашной болезнью, строил крепости из маджонга, листал альбомы с фотографиями и попивал кагор (каждый день мне давали рюмочку для “улучшения пищеварения”), далекий и неведомый мир грохотал, обливался огнем и кровью, перекраивал границы государств, покрывался трупами, дымящимися городами, рухнувшими соборами и вокзалами». Замечу одно: большинству сверстников Игоря Ефимова улучшать пищеварение не требовалось.

Публикации состоялись, книги вышли, писательский билет получен. Удачу нельзя отпускать. Следующий шаг — утверждение себя в профессиональном сообществе. С этим проблема. Как уже говорил неоднократно, ограниченность ресурсов порождает жесткий контроль за ними. Битова, Ефимова, Кушнера «приняли в писатели» по необходимости, делиться с «молодыми» чем-то серьезным никто не собирался. Битов решает проблему переездом в Москву. Кушнер, как многие поэты, позволял себе странные вещи. Из воспоминаний Николая Крыщука — редактора того самого филиала «Детской литературы», с которого и началась книжная судьба Ефимова. Готовится к печати новая книга Кушнера. Александр Семенович обращается к издательству: «Он узнал, что предполагаемый тираж его книги — 50 тысяч. Это неправильно. У него нет такого количества читателей. Тираж надо сократить, иначе книга будет лежать на прилавках, а это стыдно. На все наши уверения, что читательская аудитория у него еще больше, чем тираж сборника, А. С. раздраженно отмахивался: “Не надо мне говорить! Я же лучше знаю!”» Конечно, есть соблазн списать эпизод на «игру», но почему-то другие авторы так шутить не рисковали.

Ефимов в шестидесятые, уже после принятия в СП, выпускает две книги в той же «Детской литературе»: отдельным изданием «Таврический сад» в 1966 году и переиздает в 1969-м сборник «Высоко на крыше». Его заход на территорию детской литературы был вынужденным. Писать для детей ему явно не хотелось, просто это был наиболее быстрый и удобный путь к «настоящей литературе». Из интервью Ефимова радио «Свобода» в 1998 году: «Я считался детским писателем и входил в секцию детской литературы в Союзе писателей Ленинграда. Там можно было, заузив себя на этой тематике, не касаться каких-то тем, которые волнуют взрослого серьезного человека. И тогда ощущение невольной неправды если не исчезало совсем, то притуплялось в достаточной мере». Кстати, «заузили» себя многие ленинградские писатели. И нельзя сказать, что подобная «ограниченность» повредила им как писателям. Вспомним Виктора Голявкина, знакомого нам Сергея Вульфа, написавшего в семидесятые хорошую фантастическую повесть для детей «Завтра утром, за чаем». То, что Ефимов написал не самые удачные детские книги, не делает его автоматически автором взрослой прозы. Удача в детской литературе — не следствие отказа от серьезной прозы.

Лидия Гинзбург оставила интересное замечание, касающееся предмета нашего разговора: «Любопытно следить, как жанр рождается из обстоятельств. Из отсутствия бумаги. Из исключения тем не только враждебных, но и нейтральных. Из социального заказа, который становится социальным соблазном — соблазном нужного дела или точного ответа на вопрос. И тотчас же опять взрыв нетерпения и бросок за писательской свободой. Когда свобода невозможна, суррогатом свободы становится условность. Оказывается, что условные темы менее обусловлены, потому что в них меньше контактов с действительностью. Писатель бежит от реальной темы к условной. По дороге он стукается лбом о многочисленные закрытые двери, пока не влетает в полуоткрытую дверь детской литературы, за которой меньше опасных контактов».

Но благодаря именно «условности» возникает эффект смежности — настоящий «детский автор» литературно вкладывается не меньше, а где-то даже и больше творца «большой литературы». В конце концов, формально Евгений Шварц «переписывал» всем известные сказки, «приспосабливая» их под нужды современности.

Чай и другие — менее детские — напитки ждали молодых ленинградских авторов на Разъезжей улице у Ефимовых. Интересно, что многие мемуаристы отмечают закрытость характера хозяина салона. В воспоминаниях Крыщука Ефимов фигурирует под инициалами И. Е. и показан человеком «строгим и немногословным». У Попова: «умный, основательный Игорь Ефимов», «хмурый, озабоченный Игорь Ефимов». Наконец, Довлатов. Из «Ремесла»: «О Ефимове писать трудно. Игорь многое предпринял, чтобы затруднить всякие разговоры о себе...»

Здесь я прерву цитату и вернусь к тексту Довлатова позже. Он важен для понимания многого. Пока же из сказанного становится понятным, что Ефимов не был компанейским человеком, он умел держать дистанцию. Понятно, что салон Ефимовых открылся по необходимости — не из желания видеть новые лица, заводить дружбу. Необходимость — желание стать неофициальным центром силы молодого литературного Ленинграда. Полученный писательский билет дал возможность почувствовать себя первым среди прогрессивных прозаиков. Тут можно говорить о некотором разделении литературного пространства. В поэтической части безраздельно царствовал Бродский. Смерть Ахматовой пятого марта 1966 года была воспринята «общественностью» как передача трона наследнику — Бродскому. Отмечу, что событие, произошедшее также пятого марта, но ранее, в 1953 году, — смерть Сталина — вызвало куда более ожесточенную борьбу за престол. На прозаическую часть ленинградской литературной «поляны» претендентов было больше, но острой борьбы не наблюдалось.

Но для деловитого Ефимова салон — важный, но не слишком эффективный ресурс влияния. Ставка делалась на иное. Речь идет о литературной группе «Горожане», странное «участие» в которой принял и Сергей Довлатов. История ее начинается с ЛИТО библиотеки имени Маяковского. Именно его посещал знакомый нам Владимир Марамзин. Там Борис Вахтин познакомился с молодыми прозаиками — Владимиром Губиным, Владимиром Марамзиным и Игорем Ефимовым. Вахтин предложил им объединить усилия для преодоления препятствий на пути к читателю. Авторы составили сборник, дали ему название «Горожане» и представили его в Ленинградское отделение издательства «Советский писатель». Сборник оказался в издательстве в начале января 1965 года.

Напомню, что в январском номере «Юности» печатается «Смотрите, кто пришел!» Ефимова. Его участие в сборнике — рассказы «Скрытый смысл жизни», «Я забыл название», «Автоматика», «Монтекки и Капулетти», «Начальник стенда», переделанные и включенные позже в авторский сборник Ефимова «Лаборантка». Читая же сборник «Горожане», понимаешь, что авторы живут в разных городах. Возьмем повесть Владимира Марамзина «История женитьбы Ивана Петровича». В начале автор расписывается в своем уважении к Андрею Платонову: «Иван Петрович смотрел на свои фотографии детства. В возрасте двенадцати лет он понравился сам себе больше всего. Это был мальчик с состриженными коротко волосами, не кидающийся чужому взгляду и без особого даже на это желания, с лицом, исходящим вовсю чистотой».

Потом следует урок освоения наследия обэриутов: «Вообще Иван Петрович был человеком на редкость правдивым, и это часто ему шло во вред. Сначала он учился на инженера-электрика, дошел до третьего курса, но никак не мог себе представить электрон. Понимание электрона все усложнялось, и немногие представляли его себе в полной мере, какой он такой? — и волна и частица.

Да вы бы поверили, и дело с концом, — говорили Ивану Петровичу все.

Нет, — отвечал Иван Петрович печально.

Как же поверить, если я не представляю? Я не могу, значит, быть инженером, если я не представляю себе электрона.

Да примите же его как аксиому! — говорили ему и смеялись над ним.

В это надо поверить однажды, и все, — убеждал Ивана Петровича замдекана.

Да чего там ломаться-то, надо поверить! — говорили ему ассистенты, студенты, профорг, комсорг, парторг, инженеры, гардеробщица, мать, лаборантки, буфетчица тетя Наташа, вахтер в проходной и кондуктор в трамвае.

Нет, не могу, — отвечал виновато Иван Петрович. — Я уж должен представить. Ведь электрон же, — на нем все основано, все электричество!»

Проблемы теоретической физики отступают перед другим животрепещущим вопросом — сексуальным. Иван Петрович знает, что женщины жаждут «вечного ближнего боя». Одну из атак лихой Иван Петрович проводит на лестничной площадке, провожая случайную знакомую. Все описывается нудно, обстоятельно, с заходом в экзистенциализм: «Так они стояли у окошка, прижавшись, вернее, девушка позволила ему к ней прижаться; немного дольше, чем нужно, был он уже в этом состоянии нежности, и девушка опять удивилась, потому что приготовилась к продолжению боя. Когда наконец он пустил свои ладони гладить везде, где бы им захотелось, девушкины руки крепко их хватали, как жандармы, на окраинах платья — хотя и не прежде — и тут же опять отсылали их к центру, то есть к середине платья, на талию.

Долго продолжался этот бой, с постепенными уступками и отвоеваниями, Иван Петрович всего не упомнил, он был только уверен в своей правоте, он честно знал: это так все и нужно — все, что он делал, и даже досада одолевала не очень, потому что девушка постепенно сдавалась. И каждый раз, когда рука добиралась до теплой, живой кожи тела, Иван Петрович от волнения вздрагивал, словно добирался до голой, живой, человеческой сущности этой девушки, уже не закрытой от него в скорлупу».

Подражательность интонации и приемов прозы Марамзина хорошо были заметны и тогда. Приведу замечательный отрывок из мемуарного очерка Льва Лосева, который, увы, так и не успел полностью закончить книгу своих воспоминаний: «Влияние, подражание — так мне казалось тогда. Марамзин сначала писал под Голявкина, а теперь пишет под Платонова. Получается хорошо, похоже, но у Платонова все равно лучше. Как-то Марамзин пожаловался: “Я стою в Лавке писателей, разглядываю книги. Подходит Рейн с большим портфелем и, не говоря ни слова, со всей силы ударяет меня этим портфелем по голове. “Женя, — говорю, — за что?” Он говорит: “За то, что плохо пишешь””».

Борис Вахтин в повестях и рассказах предлагаемого сборника демонстрирует выученность уроков «Серапионовых братьев». Вот сцена из повести «Летчик Тютчев, испытатель»: «Часть населения нашего дома сидела на лавочке возле котельной и миролюбиво беседовала.

Если, конечно, так, — сказал бывший рядовой Тимохин, — то значит, в этом смысле все так буквально и будет.

В этом буквально смысле, я считаю, и будет, — сказал писатель Карнаухов.

Но летчик Тютчев сказал:

Я не согласен. Если бы так было, то уже было бы, но так как этого ничего нет, то значит, и вероятности в этом уже никакой нет.

Старик-переплетчик прикурил у летчика Тютчева и сказал:

Вот оно как получается, если вникнуть».

Борис Иванов в литературной энциклопедии «Самиздат Ленинграда. 1950-е — 1980-е» с уважением пишет: «Творчество Вахтина — пример глубокой трансформации литературного языка, вслед за переоценкой ценностей, когда существовавший до этого язык был уже не в состоянии свидетельствовать о действительности, напротив — препятствовал этому».

Все хорошо. Но «если вникнуть», как советовал мудрый старик переплетчик, то тексты авторов «Горожан» объединяет лишь одно качество — вторичность. И неважно, кто кому подражает или у кого учится. Смешно, что, запустив сборник на второй круг, соавторы пишут к нему звонкое предисловие: «Чтобы пробиться к заросшему сердцу современника, нужна тысяча всяких вещей и свежесть слова. Мы хотим действенности нашего слова, хотим слова живого, творящего мир заново после бога».

Желание достойное, но, как убедительно показали авторы, трудновыполнимое на практике. Путь к «закупоренным» сердцам современников оказался тернистым.

Появление «Горожан» в издательстве «Советский писатель» не произвело какого-то яркого впечатления. Напротив, Вера Кетлинская в отрицательной рецензии приходит к небезосновательному выводу о «горожанах»: «К концу сборника нагнетающее, тяжелое и безотрадное настроение… <…> Какими серо-коричневыми очками прикрыли авторы свои молодые глаза!»

Об оттенках при желании можно и поспорить, но в яркости соавторов, действительно, обвинить трудно. Вторая рецензия — одобрительная — принадлежала ленинградскому прозаику Александру Розену.

Интересно, что у предполагаемого издания имелись, кроме всего прочего, рекомендация для издательства и вступительная статья. Автором их был… Давид Яковлевич Дар. Вопрос о семейственности повис в воздухе. Здесь явно не хватало ядовитого пера Всеволода Анисимовича. Без скандала и разборок издательство вернуло «горожанам» их щедрый подарок. Соавторы не унывали и снова отправили сборник в то же издательство, украсив тексты отрицательными отзывами и новым предисловием: «С читателем нужно быть безжалостным, ему нельзя давать передышки, нельзя позволить угадывать слова заранее».

По поводу безжалостности, пожалуй, соглашусь. Есть такое. А вот по поводу «угадайки» скажу, что словесное жонглирование может быть интересно в литературном цирке, но как яркий короткий номер: между клоунами и медведями на велосипедах. Когда так строятся тексты подряд, то очень быстро возникает усталость от языкового стекляруса. Кстати, в конце вступительной статьи-манифеста соавторы срываются, пропадает бодряческий, в стиле ранних футуристов, тон и появляется интонация великого гоголевского персонажа, лишившегося прекрасного наряда — «на шелку, с двойным мелким швом». Слушаем: «Почему мы не имеем права объединиться в одной книге, как творческие единомышленники, — почему, почему, почему?»

Отмечу, что никаких репрессий в отношении соавторов не последовало. Более того, через несколько месяцев Игорь Ефимов «каменел» и «отшатывался» на приемной комиссии, когда его почти втолкали в ряды советских писателей. Вышло, как помним, книжное издание «Смотрите, кто пришел!». Владимир Марамзин не мог похвастаться такими достижениями, но и у него дела шли неплохо. В 1966 году он публикует детскую «познавательную» книгу «Тут мы работаем». Отрывок из нее под названием «Портрет завода как он есть» с подзаголовком «Рассказы человека, не всегда абсолютно серьезного» напечатали в «Юности» в декабрьском номере того же года. Нужно признать, что, хотя содержание официальных и самиздатовских текстов Марамзина не совпадает, стилистически они гармонируют. Итак, автор рассказывает подрастающему поколению о прелести работы на крупном промышленном предприятии: «Когда я начал работать на заводе, я думал, что там будет все не такое, как в моей прежней жизни. В нашей школе, например, меня долго отучали от веселости, от живого характера.

Привыкайте быть серьезными, — говорила нам часто учительница литературы Лидия Сергеевна. — Если сейчас не привыкнете, то потом на работе вам достанется лихо.

Сама Лидия Сергеевна никогда не смеялась, потому что давно приучила себя быть серьезной.

И потом мне не раз приходилось слышать, что, готовясь работать, а особенно на заводе, надобно спрятать в карман всякие свои черты характера, кроме настойчивости, пресерьезности и разответственности.

Детство кончилось. Все! — говорили мне многие, словно бы с удовольствием. Мол, повеселились, поиграли — и хватит: отрабатывайте нынче за это».

Говорившие неправы: работа на заводе — радость. И начинается работа-радость уже на подходе к месту трудовой вахты: «Утром все мы идем на завод. Кто уже проснулся, а кто на ходу досыпает. Кто торопится, а кто спокойно ему говорит:

Не торопись, никто твой станок не займет.

Вся улица понемногу втягивается в проходную завода.

И вдруг из проходной мы услышали музыку. Самую веселую музыку. И даже не одну, а сразу две музыки, то есть одну, но из двух колокольчиков, которые силятся друг друга обогнать.

Кто еще не проснулся — тот разом проснулся. А кто был вялый по природе — тот сразу стал по природе не вялый.

Идем, как на танцы, — сказал Жора Крекшин из соседнего цеха.

Заманивают нас в завод с утра пораньше, — сказала тетя Настя, а сама довольна, даже пошла поскорее, хотя и знает, что станок не займут.

Оказывается, было решение завкома: по утрам давать из проходной людям музыку. Для утренней бодрости.

Заботится завком о нас о всех с утра пораньше».

Неожиданно в сознании картины «праздника труда» смешиваются с похождениями любвеобильного Ивана Петровича: «Моя соседка по квартире Тоня работает в нашем цеху на монтаже.

Тоня работает хорошо, но всегда говорит своему мастеру:

Ты меня подхваливай, так я как лошадь работать буду».

Вполне возможно, что трудовой порыв Тони находит свое продолжение в подъездной сцене. Там, как помните, крепкие, «как жандармы», пальцы незнакомки (работа на монтаже сказывается) мешали Ивану Петровичу познавать на практике прекрасное. Возникает представление об обратной хронологии единой писательской вселенной Марамзина. Подросток с отставанием в развитии после крепкой заводской закалки поступает по «рабочей квоте» учиться на инженера-электрика, получает от автора имя-отчество и вылетает с третьего курса после эпохальных вопросов о природе электрона. Читая «официальные» журнальные тексты Марамзина «из сегодня», невольно задаешь себе вопрос: видели ли «второе дно» тогдашние редакторы или принимали его за неумелую, хотя и идейно правильную стилизацию косноязычной речи пролетарского подростка?

Через три года Марамзин снова радует ленинградскую детвору, издается его новая книга с названием «для своих»: «Кто развозит горожан». Кроме того, все там же, в «Юности», в 1968 году появляются два его небольших текста в юмористической рубрике «Пылесос» с подзаголовком: «Из цикла “Рассказы горожанина”». Второй привет был передан. Отдельные рассказы печатаются в антологиях и коллективных сборниках. Параллельно развивается диссидентская карьера Марамзина. Начинается она, впрочем, с отстаивания прав самого Владимира Марамзина. Вот как рассказывает об этом Ефимов: «После многолетних усилий ему удалось заключить договор с издательством “Советский писатель” на издание сборника рассказов. Но после вторжения в Чехословакию в 1968 году атмосфера сгустилась, и издание книги откладывали год за годом. Марамзин подал в суд на издательство, а потом с судебной повесткой ворвался в кабинет директора и устроил там настоящий погром. Его привлекли к суду за хулиганство».

Отмечу, что инцидент, по свидетельству Льва Лосева («запустил чернильницей в морду директора издательства»), произошел, собственно, в 1968 году, поэтому «год за годом» — слишком сильное преувеличение. Марамзину повезло, приговор носил мягкий характер — условный срок. Гуманизм советского суда, как тогда писалось в газетах, привел к тому, что состоявшийся хулиган Марамзин распоясался и пополнил список преступных деяний новыми эпизодами.

Он активно распространяет «тамиздат» и «самиздат». В истории последнего он оставил след как составитель пятитомного собрания сочинений Бродского. Для Марамзина диссидентство было игрой, карнавалом, который можно прекратить без особых последствий. Из воспоминаний Ирины Вахтиной: «Естественно, это попало в поле зрения людей, связанных с организацией, естественно, стали приглядываться, кто туда ходит, что там такое, как они там собираются. Начиная с 1968 года начали следить. Я помню, в начале 70-х годов Володя представлял, как они придут, будут звонить, он им не откроет, они будут ломать дверь. Мне даже кажется, что иногда он на рожон лез».

В 1974 году дверь пришлось открыть, последовал арест. Хотя нужно признать, что некоторая атмосфера «праздника» присутствовала в момент этого невеселого действия. Из воспоминаний Дианы Виньковецкой: «“Владимир Рафаилович — это не первоапрельская шутка”, — сказал сотрудник всем известной организации (какой юморист!), когда они пришли обыскивать Володину квартиру».

На суде Марамзин полностью признал вину, покаялся и получил условный срок. Особое негодование просвещенной публики вызвал даже не сам факт «раскаяния», а то, что после приговора Марамзин поцеловал руку прокурору. Естественно, прокурор был женского пола. На мой взгляд, это пример не сервильности, а следование тому самому «языческому началу» в личности Марамзина. Ну и при желании можно увидеть в поступке писателя парафразу из классики: «Батюшка Петр Андреич! — шептал Савельич, стоя за мною и толкая меня. — Не упрямься! что тебе стоит? плюнь да поцелуй у злод… (тьфу!) поцелуй у него ручку».

В 1975 году Марамзин благополучно эмигрировал во Францию. Понятно, что его злоключения лежат за пределами истории с «Горожанами».

Ровно через год после инициативы с изданием сборника пострадал Борис Вахтин, но также по другому поводу. Его отстранили от ведения на Ленинградском телевидении передачи «Русский язык» за мысль о необходимости сохранения дореволюционных топонимов. Телевизионные репрессии не помешали ему в этом же 1966 году посетить Китай. Поездка носила рабочий характер. Вахтин — профессиональный востоковед с ученой степенью кандидата филологических наук — имел крепкие позиции в академическом сообществе. Вахтин заведовал Дальневосточным кабинетом Ленинградского отделения Института востоковедения. Кроме того, он уже был членом СП, заслужив высокое звание своими переводами с китайского языка. Не будем забывать и об исключительном положении его матери.

Для Вахтина участие в проекте «Горожане» носило характер умеренно острого развлечения. Особые дивиденды от него не ожидались, но при определенных раскладах успех был возможен. Что касается общих человеческих качеств Вахтина, то большой интерес представляет предисловие к посмертному собранию его художественной прозы. Автор предисловия — Игорь Ефимов. Оно намного интереснее пресного «мемуарного портрета» Вахтина в «Связи времен»: «Умел очень эффективно влиять на ход закулисной борьбы в писательских организациях и принял самое активное участие в перевыборных кампаниях, завершившихся скандальным провалом обкомовских кандидатов на пост первого секретаря Ленинградского отделения Союза писателей — сначала Александра Прокофьева, а несколько лет спустя — Олега Шестинского». Пример, хорошо опровергающий присутствующую у некоторых авторов биографических исследований излишнюю биологизацию мотивов и действий своих героев. Хотя Давид Дар не был «кровным отцом» Вахтина, но явно оказал весомое практическое влияние на формирование своего пасынка. Не менее интересно интервью Ирины Вахтиной ленинградскому неофициальному журналу «Сумерки», к которому я буду обращаться неоднократно. Вот что она говорит о характере своего мужа: «Ему были тесны рамки, он все время старался за них выйти. Он много, конечно, занимался Китаем, он делал переводы, он сделал две большие работы, которые до сих пор не опубликованы, они идут, но идут очень медленно. Эти работы отнимали очень много времени, и Боря много над ними сидел, но потом с большим увлечением уходил в русскую литературу. Он вообще был человек, который не терпит слова “должен”. Если он должен идти на службу, ему уже не очень хочется».

Тут вырисовывается еще один непростой сюжет — отношения Вахтина с матерью. Несколько сглаженно говорит по этому поводу Ирина Вахтина: «Ее влияние было сильным. Он ее очень любил и ценил, как литератора тоже. Иногда немного иронично относился к чему-то»

И дальше практически неизбежные слова: «Конечно, был очень большой пресс над ним, ему было трудно не только как сыну из-под руки матери, которую он очень любил всю свою жизнь, но и из-за отношения окружающих, потому что все говорили: “Ну конечно, он тоже хочет писать, как мамочка”. Поэтому он никогда в своей жизни такими тропинками не пользовался, и она ни в чем не помогала ему, кроме, может быть, советов».

Здесь необходимо ради справедливости уточнить: не только советами ограничивалась помощь Пановой. И не только при жизни. Например, сценарий к известному фильму «На всю оставшуюся жизнь» по сюжету повести Пановой «Спутники» совместно с Петром Фоменко написал именно Вахтин. В любом случае «тень матери», безусловно, нависала над Вахтиным. О характере писательницы можно судить по высказыванию Валерия Попова, который говорит о ней как о «немного жесткой и даже высокомерной». Очередной стилистический срыв Попова тем не менее дает представление о том, каким человеком была Вера Федоровна. Вряд ли дети Пановой были избавлены от давления и даже диктата своей непростой матери. Реакция на них предсказуема.

Желание пробиться в литературу самому — демонстрация отдельности и самодостаточности. Проблема Вахтина состояла в том, что его желание быть писателем носило головной характер. Он банально не мог найти, почувствовать героев своей прозы. Надеюсь, читатель не забыл о «Летчике Тютчеве» — старике переплетчике, рядовом Тимохине. О том, как рождался текст, нам снова расскажет Ирина Вахтина: «А вот “Летчик Тютчев” — это Школьная улица. Тогда она воспринималась как окраина, и место дуэли Пушкина там рядом. И там был вот этот внутренний двор, сейчас он немного другой. Школьная, 5. Окно одной комнаты выходило на Школьную, а окно кабинета (комната была солнечная, квадратная, с балконом, Борис очень любил ее) выходило во двор. Большой внутренний двор. Там была и котельная, которую он описал, и стол, на котором вечно “заколачивали” домино. Он не играл с ними, не сидел, но как-то хорошо увидел этих людей. Он всех их поселил в повесть. Мы даже не знали, кто живет на нашей лестнице».

Говоря чуть иначе, Вахтин писал, изучая жизнь народа с балкона своего кабинета. Отсюда и балконно-квадратный стиль письма, безжизненное умозрительное пространство его прозы. И в этом трудно винить — научная работа формирует особый тип человека. Скучные академические успехи только подстегивали стремление выйти на свет или, как вариант, создать собственную тень. Невозможность полноценно реализовать себя как писателя соблазняла Вахтина выступить негласным «крестным отцом» ленинградских писателей. Разумеется, при этом недовольство или даже гнев «дона Корлеоне» могли вызвать не только явные враги, но и оступившиеся друзья. Слова Довлатова из «Невидимой книги» воспринимаются теперь совсем иначе: «Излишняя театральность его манер порою вызывала насмешки. Однако же — насмешки тайные. Смеяться открыто не решались. Даже ядовитый Найман возражал Борису осторожно».

Свежеполученный писательский билет охладил пыл Ефимова как в продвижении сборника, так и в участии в каких-то акциях совместно с «творческими единомышленниками». В мемуарах об этом особо не говорится — запасная взлетная полоса не понадобилась, хотя какой-то мелкий профит зафиксирован: «После долгой борьбы сборник был отклонен, но в результате поднятого вокруг него шума — и как бы в противовес ему — ежегодный альманах “Молодой Ленинград — 1965” дал место на своих страницах всем четверым “горожанам”». Согласимся, мелковато на фоне громких обещаний «пробиться к заросшему сердцу современника». В «Самиздате Ленинграда» приведена следующая информация о публичной деятельности «Горожан»: «Группа провела несколько литературных чтений в ДК работников пищевой промышленности, в кафе “Молекула”, в районных библиотеках. В 1975 группа распалась в связи с арестом, а затем вынужденной эмиграцией В. Марамзина». Для десяти лет активность совсем несолидная, хотя духовное окормление работников ленинградской пищевки несомненно идет в плюс как пример синтеза материального с идеальным.

На Владимира Губина анабиоз «Горожан» оказал сильное негативное влияние. В его личном активе самым большим достижением значилась победа на конкурсе рассказов, организованном Всесоюзным радио в 1958 году. Невыход сборника он воспринял как безусловное поражение. Среди «Горожан» он был самым незаметным, видимо, осознавал, что его взяли для числа. Собственно, другом для соратников он и не являлся. И снова интервью жены Вахтина: «Они были очень дружны. Володя [Марамзин], пожалуй, чаще всех забегал Они очень дружили. Володя необыкновенно тепло и хорошо относился к Борису. Игорь [Ефимов] немного меньше заходил к нам, хотя тоже бывал часто. Володя Губин, пожалуй, меньше всех, и как-то раньше всех и прочнее всех он исчез».

В силу темперамента Губин не мог компенсировать провал со сборником диссидентской активностью, как Марамзин, или негромкими, но зримыми профессиональными писательскими достижениями, подобно Ефимову. Он ушел в тень, продолжал писать. Некоторые его вещи по старой дружбе печатал Марамзин в своем эмигрантском журнале «Эхо», но и они не вызвали никого читательского эха, несмотря на похвалы главного редактора: «Сюжетная сторона не играет в его сочинениях существенной роли. Именно язык — его изобразительные и выразительные ресурсы — главное для Губина-художника». Подтверждая свои слова, Марамзин в 1984 году публикует повесть Губина «Илларион и Карлик»: «Среди суматохи насыщенного и напыщенного мордобоя Карлик умел упадать из окна непоруганным экклесиастишкой.

Среди провокаций липовых истин и ложных или сверхложных идей.

Среди торжества дисциплины товарищей по топору.

Среди всенародного вопля товарищей в очередях у прилавка на торжище.

Среди помрачительной гонки наперегонки в обустройстве нашего быта, где, сколько туда ни тащи добра, сколько ни вкладывай по каталогу, сколько ни вкалывай, чтобы жилье наконец у тебя засверкало не хуже, чем у соседа, все тебе кажется мало стяжательства для перевеса тщеславных утопий».

Хорошо прочитанный и разбавленный Набоков не позволил создать сюжета, героев, банального смысла. Сам автор, пытаясь сбалансировать текст, достичь эфемерного совершенства, переписывал повесть много лет. Работа над ней растянулась с 1981 по 1996 год. Повесть превратилась в роман и была издана в 1997 году в издательстве «Камера хранения». Олег Юрьев — автор послесловия — с какой-то растерянностью пишет: «О чем эта повесть? О проверке русской речи на предел спрессования? Об испытании русской прозы на предел ритмизации? О контроле русской жизни на предел отчуждения?» Ответ подразумевается, подсказывается — решать должен читатель. Проблема в том, что читателя не нашлось. Ключ или шифр от «камеры хранения» увезли в другой город и забыли. Из Довлатова: «Губин рассказывает о себе:

Да, я не появляюсь в издательствах. Это бесполезно. Но я пишу. Пишу ночами. И достигаю таких вершин, о которых не мечтал!..

Повторяю, я хотел бы этому верить. Но в сумеречные озарения поверить трудно. Ночь — опасное время. Во мраке так легко потерять ориентиры.

Судьба Губина — еще одно преступление наших литературных вохровцев».

Вот также и за этот эпизод Дар призывал «бить морду» Довлатову? К вопросу о «сумеречных озарениях» я вернусь совсем скоро. Губина можно было бы смело назвать главным литературным неудачником творческого содружества. Можно, если бы к четырем «горажанам» не присоединился пятый — Довлатов. Само участие Довлатова в группе вызывает множество вопросов. Ефимов в ряде интервью и текстов «освещает тему». Но от «раскрытия вопроса» самих вопросов меньше не становится. Фрагмент интервью Ефимова в 2003 году:

«— Вы могли бы назвать условную дату конца существования этой группы?

Я думаю, что Довлатов говорит об этом в одном из своих интервью. Вахтин пригласил его принять участие году в 68, самое позднее — в 69. Но уже следующий сборник мы не готовили. Не было сборника, в который Довлатов включал бы свои вещи.

А почему был приглашен в группу Довлатов?

Он как-то виделся нам в нашем кругу. Тоже горожанин, пишет про город, тоже невероятно открыт иронии, всему смешному, тоже вглухую не печатается. Абсолютно тот же изгойский статус. Все сводило нас вместе. Он уехал в Таллин, по-моему, году в 70. Так что с датами вот так обстояло дело».

По поводу «вглухую не печататься», а также «изгойского статуса» — просто неправда. Напомню о двух детских книгах Марамзина. Абсолютно синхронно с ними, год в год, выходят две книги самого Ефимова: «Таврический сад» и «дополненное и исправленное» переиздание «Высоко на крыше». Помимо этого, в «Литературной России» в 1966 году печатается его рассказ «Заяц. Сказка для взрослых». В 1968-м — большой рассказ «Телевизор задаром» в «Звезде». Что касается приглашения Довлатова в группу, то нельзя сказать, что отцы-основатели «Горожан» безоговорочно принимали его прозу. Из воспоминаний Дианы Виньковецкой: «О Довлатове я впервые услышала от Бориса Вахтина, который хотел привлечь Сергея в свою писательскую группу “Горожане”, хотя и критиковал его прозу за легковесность и “случаи из жизни”».

Видимо, наблюдение за своими персонажами с балкона Вахтин считал настоящим, основательным погружением в тему — в противоположность довлатовской «легковесности». Отмечу типичность претензии Вахтина: «легковесность» хорошо сочетается с «простоватостью», отмеченной Валерием Поповым.

Глава пятая

Литературная карьера Довлатова в те годы ограничивалась двумя прозаическими достижениями. В «Крокодиле» опубликовали два его текста: рассказ «Когда-то мы жили в горах» (1968) и миниатюру «Победители» (1969). Первый рассказ участвовал в международном юмористическом конкурсе «Улыбка-68». С целью подчеркнуть интернациональный характер «праздника смеха» рассказ сопровождала карикатура польского художника Юлиуша Пухальского. Никого отношения к тексту она не имела. Сам рассказ Довлатова — вариация «зова крови». В первый и последний раз в его творчестве возникает «армянская тема». Писатель на эту тему говорил немного, хотя и определенно. Вот часть интервью Довлатова, которое он дал Виктору Ерофееву в конце восьмидесятых:

«—А вот сейчас, в связи с событиями в Армении, ваша армянская кровь как-то дает о себе знать?

Я знаю, что это кому-то кажется страшным позором, но у меня никогда не было ощущения, что я принадлежу к какой-то национальности. Я не говорю по-армянски. С другой стороны, по-еврейски я тоже не говорю, в еврейской среде не чувствую себя своим. И до последнего времени на беды армян смотрел как на беды в жизни любого другого народа — индийского, китайского… Но вот недавно на одной литературной конференции познакомился с Грантом Матевосяном. Он на меня совсем не похож — он настоящий армянин, с ума сходит от того, что делается у него на родине. Он такой застенчивый, искренний, добрый, абсолютно ангелоподобный человек, что, подружившись с ним, я стал смотреть как бы его глазами. Когда я читаю об армянских событиях, я представляю себе, что сейчас испытывает Матевосян. Вот так, через любовь к нему, у меня появились какие-то армянские чувства».

Более того, в частном письме к жене Наймана Эре Коробовой в начале 1974 года Довлатов пишет: «Но никто, никто не заставит меня думать… о том, как надо себя вести, или об армянских монастырях…»

Вернемся к двадцать шестому номеру журнала «Крокодил» за 1968 год. Начинается рассказ поэтически: «Когда-то мы жили в горах. Наши горы косматыми псами лежали у ног. Они стали ручными, таская на себе беспокойную кладь наших жилищ, наших войн, наших песен. Наши костры опалили им шерсть.

Когда-то мы жили в горах. Серебристые облака овечьих отар покрывали цветущие склоны. Ручьи, такие белые и чистые, как нож и ярость, жадно падали на гладкие камни. Солнце плавилось на наших спинах, а в теплых зарослях блуждали тени, подстерегая простодушных».

В эмиграции, в 1985 году, Довлатов участвует в странном издании — «сборнике на троих» — «Демарш энтузиастов». Помимо самого Довлатова в сборнике приняли участие Вагрич Бахчинян и Наум Саголовский. На его страницах писатель публикует рассказ в новой редакции. В нем появились микроэпизоды «политического» характера: «Дядя Хорен прожил трудную жизнь. До войны он где-то заведовал снабжением. Потом обнаружилась растрата — миллион.

Суд продолжался месяц.

Вы приговорены, — торжественно огласил судья, — к исключительной мере наказания — расстрелу!

Вай! — закричал дядя Хорен и упал на пол.

Извините, — улыбнулся судья, — я пошутил. Десять суток условно…

Старея, дядя Хорен любил рассказывать, как он пострадал в тяжелые годы ежовщины».

И сегодня подобная шутка звучит достаточно двусмысленно. Также добавлена сцена, раскрывающая непростой характер межнационального общения. И снова неугомонный дядя Хорен: «Дядя Хорен поднял бокал. Все затихли.

Я рад, что мы вместе, — сказал он, — это прекрасно! Армянам давно уже пора сплотиться. Конечно, все народы равны. И белые, и желтые, и краснокожие… И эти… Как их? Ну? Помесь белого с негром?

Мулы, мулы, — подсказал грамотей Ашот.

Да, и мулы, — продолжал Хорен, — и мулы. И все-таки армяне — особый народ! Если мы сплотимся, все будут уважать нас, даже грузины. Так выпьем же за нашу родину! За наши горы!»

В крокодиловском варианте он также произносит «панармянский тост», но в сглаженном варианте: «Я рад, что мы все вместе... Нам, армянам, нужно держаться поближе друг к другу. Все народы равны в этом мире, но мы, армяне, особый народ, и, если мы будем держаться сообща, все будут уважать нас. Так выпьем же за нашу родину, за наши горы!»

Но намного интереснее увидеть редактуру текста как такового. Извини, читатель, придется вернуться на страницу назад. Вот новое начало рассказа: «Когда-то мы жили в горах. Эти горы косматыми псами лежали у ног. Эти горы давно уже стали ручными, таская беспокойную кладь наших жилищ, наших войн, наших песен. Наши костры опалили им шерсть.

Когда-то мы жили в горах. Тучи овец покрывали цветущие склоны. Ручьи, стремительные, пенистые, белые, как нож и ярость, — огибали тяжелые, мокрые валуны. Солнце плавилось на крепких армянских затылках. В кустах блуждали тени, пугая осторожных».

Текст подтянулся, стал строже, ветер времени рассеял «серебристые облака овечьих отар». Выразительные «крепкие армянские затылки» сменили нейтральные «наши спины». «Пугая осторожных» — «подстерегая простодушных», прибавляя драматизма. Но в любом случае рассказ сохранил свое настроение — несколько цветисто-культурологическое, «со стороны», описание процесса «утраты корней». Успех от публикации был несколько подпорчен, как ни странно, армянскими читателями журнала «Крокодил». Валерий Попов не без удовольствия свидетельствует: «С рассказом этим сразу же случился скандал. В нем не увидели ни южной патетики, ни лиризма — ничего, кроме зубоскальства. Из Армении в редакцию журнала хлынул поток гневных писем от “трудовых коллективов”, общественных организаций и даже от чемпиона мира по шахматам Тиграна Петросяна. Я сам видел письмо на бланке Академии наук Армянской ССР».

Биограф видит в рассказе Довлатова прежде всего холодный расчет: «Попытка прильнуть к армянским родственным истокам и на этом как-то выиграть (дружба народов все-таки!) обернулась провалом». В искусстве «прильнуть» Валерий Георгиевич мог сам многому нас научить. Не совсем понятно, как Довлатов мог просчитать подобный «отскок», неожиданный для симпатичного небольшого рассказа.

Попов не останавливается и идет дальше в выводах: «Довлатов делал себя с самого начала пути. Если не знаешь, что делать, — делай себя. Поднимай свое имя. Это он умел. Довлатов обладал врожденной способностью “заваривать кашу”, возбуждать жуткий скандал и оказываться в центре его. Способность для писателя весьма ценная… хотя и не самая главная».

Волна, поднятая шахматистами, представителями науки и просто «трудовыми коллективами», привела к следующей публикации Довлатова в «Крокодиле», которую нельзя назвать очередной или запланированной. В № 33 за тот же 1968 год автор выступил в непривычном для себя жанре «покаянного письма». Оно называется «О рассказе “Когда-то мы жили в горах”». Довлатов пытается объяснить, что «хотел сказать автор»: «Прежде всего хочу подчеркнуть, что в своем рассказе я попытался с иронией изобразить армян, давно живущих вдалеке от Армении, например в Ленинграде, потерявших связи с армянскими традициями. И сохранивших, культивирующих лишь чисто декоративные, экзотические, а в конечном счете ложные представления об обычаях своего народа».

Далее, следуя неписаным, но жестко соблюдаемым другим традициям, Довлатов перечисляет выдающихся армян, которые «внесли вклад»: от Мариэтты Шагинян до Виктора Амбарцумяна. Следующий шаг — признание отдельных недостатков: «К сожалению, в рассказе имеются досадные неточности, связанные с описанием быта, и я благодарен всем, кто мне указал на них».

Ну а дальше начинается то, что не предусматривалось стилем подобных писем. Автор критикуемого рассказа неожиданно переходит в наступление. Он уже не оправдывается, не объясняется, а обвиняет «трудовые коллективы» в незнании тех самых традиций и обычаев: «Хотя в отдельных случаях можно и возразить кое в чем читателям журнала».

Довлатов возражает сотрудникам Армянского НИИ экономики и организации сельского хозяйства и их поддерживающим редакторам издательства Академии наук Армении по поводу упоминания в рассказе папах, которые якобы отсутствуют среди традиционных армянских головных уборов. Писатель ссылается на симпатичную, гендерно прогрессивную армянскую пословицу: «Вместо того чтобы бить жену, сними папаху, побей ее и снова надень». Также с помощью фольклора разбирается вопрос о плове. Заканчивается «покаянное письмо» неожиданно лихо: «А за внимание к моему скромному произведению и дружескую критику спасибо!»

К сожалению, Валерий Попов привычно обходит фактическую сторону дела, так как занят главным — показать моральную уязвимость своего персонажа, который оказывается не героем. «С одной стороны, Довлатов немного гордился этой вдруг сразу обрушившейся на него популярностью, хранил и невзначай показывал всем эти “знаки внимания”, с другой стороны, был напуган и даже ошеломлен».

Не знаю, какие бы письма в подобном случае писал Попов, а в тексте Довлатова не ни малейшего следа унизительного самооправдания и обещаний больше не повторять ошибок. Достойный ответ, учитывая возможные последствия для автора первого текста, опубликованного в центральном издании. Видимо, понимая, что извинениям за крамольный рассказ явно не хватает глубины раскаяния, после письма Довлатова слово берет редакция «Крокодила»: «Публикуя письмо С. Довлатова, автора рассказа “Когда-то мы жили в горах”, редакция журнала не может замалчивать и своей собственной вины. Поступившие критические отклики читателей свидетельствуют о том, что работники редакции, готовившие упомянутый рассказ к печати, отнеслись к оценке произведения поверхностно. Они не помогли молодому автору устранить из рассказа ряд мест, легкомысленно и неверно трактующих народные обычаи и традиции. А это и вызвало справедливую читательскую критику».

Но в любом случае письма «трудовых коллективов» не превратились в шлагбаум на пути Довлатова в тот же «Крокодил». Через три месяца во втором номере за 1969 год его напечатали во второй раз. На обложке журнала два волка и козлик распивают бутылку. Серенький козлик обращается к плотоядно ощерившимся приятелям: «Братцы волки, взяли-то на троих, а чем будем закусывать?» Хорошая картинка. Со смыслом. Под обложкой рассказ Довлатова «Победители». Он не самый известный у писателя, хотя заслуживает внимания. По объему он меньше «Когда-то мы жили в горах», занимает всего треть страницы. «Победители» — грустный рассказ об утраченных иллюзиях, утрате «спортивного интереса» к жизни. В борцовском зале проходит очередное соревнование. Судья-информатор представляет соперников:

«— В синем углу — Аркадий Дысин, в красном углу — Николай Гарбузенко».

После объявления борцы «начинают возиться». Подобная вялость объясняется автором биографией «победителей»: «Оба они весили больше ста килограммов, обоим было за тридцать, оба ходили с трудом, а борьбу уже давно считали ненужной мукой. Но каждый раз тренеры уговаривали их поддержать команду». «Накал борьбы» опускается до нулевой отметки, когда выясняется, что главный судья Лев Епифанов уснул, не выдержав напряженности поединка. «Соперники» застыли — внешний стимул продолжать противоборство ушел. Пробудившись, судья решает судьбу жребием — подбрасывает монету. Уже втроем они покидают спортивный зал: «Через минуту из-за угла, покачиваясь, выехал трамвай. Друзья поднялись в вагон. Трое юношей, по виду студенты, уступили им место». Понятно, что «победители» давно уступили свои места в спорте, ни на что не претендуют, «соревнуясь» по инерции. Их отношение к «празднику спорта» простое: «Борьбу они ненавидели, а зрителей презирали». Ненавидели за то, что «не выбились в чемпионы», довольствуясь ролью статистов, фамилии которых навсегда пропечатаны в конце турнирной таблицы. Довлатов говорит об имитации как саморазрушении, о необходимости «ухода из спорта» в свой нужный и важный момент. Конечно, есть соблазн «углубленно» прочитать «Победителей», перебросить мостик к вечной теме «писатель и литература». Должен ли автор, блюдя «спортивную форму», «накачивать руку» в надежде на внезапное сотворение шедевра — «чемпионство», или лучше «уйти из спорта», занявшись чем-то иным? На мой взгляд, этот небольшой рассказ Довлатова не потерял в силе за пятьдесят лет. И сейчас он читается свежо. Если сравнивать его с текстами, вошедшими в состав «Горожан», прекрасно видно, насколько те — попросту ветхие примеры кокетливых словесных упражнений. К сожалению Довлатова, Федерация вольной борьбы просмотрела рассказ «Победители», в отличие от чемпиона мира по шахматам Тиграна Вартановича Петросяна.

Наряду с первым своим рассказом Довлатов также включает «Победителей» в состав «Демарша энтузиастов». Для нового издания он перерабатывает и расширяет рассказ. Получает новое имя и национальность главный судья соревнований — Жульверн Хачатурян. Помимо имени он одаривается вставным эпизодом: «Год назад Хачатурян поступал в университет. Он был самым широкоплечим из абитуриентов.

Шел экзамен по русской литературе. Хачатурян всех спрашивал:

Прости, что за вопрос тебе достался?

Пушкин, — говорил один.

Мне повезло, — восклицал Хачатурян, — именно этого я не учил!

Лермонтов, — говорил второй.

Повезло, — восклицал Хачатурян, — именно этого я не учил!

Наконец подошла его собственная очередь. Судья вытащил билет. Там было написано: “Гоголь”.

Вай! — закричал Хачатурян. — Какая неудача! Ведь именно этого я как раз не учил!..»

Перерабатывается диалог между борцами. Если в первом варианте они рассуждают об уходе из спорта и обсуждают прелести дивана-кровати и поэзии, то в «Демарше...», помимо нового варианта диалога с медицинским уклоном, возникают иностранные журналисты:

«— Если бы ты знал, как я ненавижу спорт, — произнес Аркадий Дысин, — гипертония у меня.

И у меня, — сказал Гарбузенко.

Тоже гипертония?

Нет, тоже радикулит. Плюс бессонница. Вечером ляжешь, утром проснешься, и затем — целый день без сна. То одно, то другое…

Пора завязывать, старик!

Давно пора…

Прости, кто выиграл? — заинтересовался очнувшийся Жульверн Хачатурян.

Какая разница, — ответил Гарбузенко.

Потом он сел на ковер и закурил.

То есть как? — забеспокоился Хачатурян. — Ведь иностранцы наблюдают! “Расцветали яблони и груши…” — нежно пропел он в сторону западных корреспондентов.

— “Поплыли туманы над рекой”, — живо откликнулись корреспонденты Гарри Зонт и Билли Ард».

На мой взгляд, редакция не пошла на пользу «Победителям». Ушли изящество и точность журнального варианта. Дополнительные эпизоды и вставки утяжелили текст, размыли его философский посыл.

В любом случае обе публикации в «Крокодиле» как во всесоюзном издании можно трактовать как скромное, хотя достойное обещание писательской будущности. Они тем важны для Довлатова, что у себя в Ленинграде он так и не сумел добиться прогресса, перейти на новую ступень. Вспомним его «успехи» в журнале «Звезда» — рецензии на сборник Феликса Кривина и на мемуары старого большевика Николая Евгеньевича Буренина. Сотрудничество с журналом не прекратилось, хотя трудно говорить о поднятии планки.

 

 

1 Ефимов Игорь Маркович (1937—2020) — советский писатель, эмигрант. Автор скандальной книги «Эпистолярный роман с Сергеем Довлатовым».

 

100-летие «Сибирских огней»