Вы здесь
Странствия
Бахыт КЕНЖЕЕВ
Дождь кончился. Прохладно было даже
не для экватора, для средней полосы,
а ехал в тропики! Ну что ж, беда
невелика, как говорил Гандлевский. Вышел
пройтись по городу. Добрел до сквера перед
собором, на скамейку отдышаться
присел. Здесь трудно пешеходам — что
ни переулок, то бежит наверх,
Сизифу подражая; местный житель
сух и поджар, что греческий атлет,
без всякого спортзала. Да, присел
на лавочку. Вообще, в чужих краях
любая жизнь волнует сердце, ибо
ты одинок, свободен, беззащитен,
а значит, молод.
Ряды кирпичных башен в отдаленье
карабкались по склону, над горами
зелеными сияла радуга, белели,
заплатками нехитрых огородов
окружены, сараи самостроя.
А в в воздухе тяжелом состязались
отряды ярких мыльных пузырей
с бледнеющею радугой, торговец
игрушечными птицами кидал
их в высоту, и те вовсю резвились,
бия крылами, на резиновом приводе,
под взглядами своих живых соперниц,
чернофигурных, как аттические вазы,
ревнующих и плачущих о прошлом.
А между тем военный вертолет
ревел в недобром небе, совершая
огромные круги. «Повстанцы, — думал я,—
наркобароны. Трудно, неспокойно».
а ехал в тропики! Ну что ж, беда
невелика, как говорил Гандлевский. Вышел
пройтись по городу. Добрел до сквера перед
собором, на скамейку отдышаться
присел. Здесь трудно пешеходам — что
ни переулок, то бежит наверх,
Сизифу подражая; местный житель
сух и поджар, что греческий атлет,
без всякого спортзала. Да, присел
на лавочку. Вообще, в чужих краях
любая жизнь волнует сердце, ибо
ты одинок, свободен, беззащитен,
а значит, молод.
Ряды кирпичных башен в отдаленье
карабкались по склону, над горами
зелеными сияла радуга, белели,
заплатками нехитрых огородов
окружены, сараи самостроя.
А в в воздухе тяжелом состязались
отряды ярких мыльных пузырей
с бледнеющею радугой, торговец
игрушечными птицами кидал
их в высоту, и те вовсю резвились,
бия крылами, на резиновом приводе,
под взглядами своих живых соперниц,
чернофигурных, как аттические вазы,
ревнующих и плачущих о прошлом.
А между тем военный вертолет
ревел в недобром небе, совершая
огромные круги. «Повстанцы, — думал я,—
наркобароны. Трудно, неспокойно».
И то сказать — одиннадцать жандармов
(я посчитал) по скверику ходили
сосредоточенно, как всякий страж порядка.
Вдруг дернулась одна из их овчарок,
срываясь с поводка, к моей скамейке. Я,
признаться, вздрогнул. Молодой сержант
напрягся, посуровел, оживился,
увидев под скамейкой дурачка-
крысенка, тут же подозвал, смеясь,
товарищей. Зверек несчастный сжался
от страха, окруженный псами
и великанами, лопочущими что-то
на благородном языке конкисты.
А девушка-жандарм с индейским
разрезом глаз уже почти сняла
намордник со своей овчарки, но
начальник седовласый без улыбки
качнул суровой головой. И было много
охотничьих восторгов. Наконец
один жандарм нашел в густой траве
осколок кирпича и запустил
его в зверька. Тот тихо пискнул,
и дернулся, и отошел туда,
где ни гражданских войн, ни кокаина,
ни престарелых глиняных соборов.
Жандармы разошлись, пластмассовая птица
застряла в ветках пальмы. Пожилые
ходатаи на стульчиках складных
печатали на пишущих машинках
прошения в полицию для робких
крестьян. И бородатый гитарист
с повязкой на глазах признательно кивал,
когда невидимые доброхоты
бросали нержавеющие деньги
в его двухцветную соломенную шляпу.
(я посчитал) по скверику ходили
сосредоточенно, как всякий страж порядка.
Вдруг дернулась одна из их овчарок,
срываясь с поводка, к моей скамейке. Я,
признаться, вздрогнул. Молодой сержант
напрягся, посуровел, оживился,
увидев под скамейкой дурачка-
крысенка, тут же подозвал, смеясь,
товарищей. Зверек несчастный сжался
от страха, окруженный псами
и великанами, лопочущими что-то
на благородном языке конкисты.
А девушка-жандарм с индейским
разрезом глаз уже почти сняла
намордник со своей овчарки, но
начальник седовласый без улыбки
качнул суровой головой. И было много
охотничьих восторгов. Наконец
один жандарм нашел в густой траве
осколок кирпича и запустил
его в зверька. Тот тихо пискнул,
и дернулся, и отошел туда,
где ни гражданских войн, ни кокаина,
ни престарелых глиняных соборов.
Жандармы разошлись, пластмассовая птица
застряла в ветках пальмы. Пожилые
ходатаи на стульчиках складных
печатали на пишущих машинках
прошения в полицию для робких
крестьян. И бородатый гитарист
с повязкой на глазах признательно кивал,
когда невидимые доброхоты
бросали нержавеющие деньги
в его двухцветную соломенную шляпу.
Богатые не ездят в Коктебель,
который при царе горохе нашей
Италией считался, голубей
и призрачней, чем в среднерусской чаше
разбавленное небо. И, в сезон
переполняясь публикою средней
руки, к началу октября пустеет он,
как сердце опустеет в час последний.
Где грохот сахариновой попсы?
Где барышни, искательно и робко
хихикающие? Мальчики, усы
приглаживающие? С заморской газировкой
киоски? «Кушать — только у татар».
«Я весь сгорел». «Ведь мы договорились!»
«Какой портвейн — амброзия, нектар!»
Разъехались, распались, растворились
который при царе горохе нашей
Италией считался, голубей
и призрачней, чем в среднерусской чаше
разбавленное небо. И, в сезон
переполняясь публикою средней
руки, к началу октября пустеет он,
как сердце опустеет в час последний.
Где грохот сахариновой попсы?
Где барышни, искательно и робко
хихикающие? Мальчики, усы
приглаживающие? С заморской газировкой
киоски? «Кушать — только у татар».
«Я весь сгорел». «Ведь мы договорились!»
«Какой портвейн — амброзия, нектар!»
Разъехались, распались, растворились
в пространстве. Или времени? Не суть.
Они же братья — вместе разделяют
и властвуют. Бледнеет Млечный Путь.
Хозяйская овчарка тихо лает
на чью-то тень. Настойчив и горюч
живой прибой. Пустыня внемлет Богу.
Торчит в замке забытый длинный ключ.
Мир вообще пустеет понемногу —
то в дискотеке пляшет подшофе,
то смотрит виновато, то не верит
в смерть, то в прибрежном морщится кафе,
то съеживается, как подросток перед
ударом розги. Что, дружок Харон,
тяжел твой челн? Волна — неоспорима?
И листьями сухими испещрен
мой школьный табель, поздний берег Крыма.
III.Они же братья — вместе разделяют
и властвуют. Бледнеет Млечный Путь.
Хозяйская овчарка тихо лает
на чью-то тень. Настойчив и горюч
живой прибой. Пустыня внемлет Богу.
Торчит в замке забытый длинный ключ.
Мир вообще пустеет понемногу —
то в дискотеке пляшет подшофе,
то смотрит виновато, то не верит
в смерть, то в прибрежном морщится кафе,
то съеживается, как подросток перед
ударом розги. Что, дружок Харон,
тяжел твой челн? Волна — неоспорима?
И листьями сухими испещрен
мой школьный табель, поздний берег Крыма.
Он был не просто бомж, а изрядный бывший поэт. Сутул,
опрятен, с речью нескладной, носил он с собою стул
складной, чемоданчик, и буковый ящик из-под вина носил,
и, в отличие от бродяг настоящих, милостыни не просил.
Наша жизнь — ноль, бормотал, неволею скручена, отравлена сулемой.
В Нью-Йорке в марте пахнет магнолией и цветами сакуры, Боже мой!
И в оттаявший парк любители-лабухи привозят рояль — и труды легки,
когда слушают Баха под эти запахи разнополые юные лопухи.
Какое же множество праздных и добрых собралось под открытым
опрятен, с речью нескладной, носил он с собою стул
складной, чемоданчик, и буковый ящик из-под вина носил,
и, в отличие от бродяг настоящих, милостыни не просил.
Наша жизнь — ноль, бормотал, неволею скручена, отравлена сулемой.
В Нью-Йорке в марте пахнет магнолией и цветами сакуры, Боже мой!
И в оттаявший парк любители-лабухи привозят рояль — и труды легки,
когда слушают Баха под эти запахи разнополые юные лопухи.
Какое же множество праздных и добрых собралось под открытым
небом в час
быка и медведя. Поставлю автограф, сочиню элегию на заказ.
Мы живем в королевстве фальшивых денег, лениво думал он,
и хрустел огурцом, на острых коленях держа обшарпанный ремингтон.
Да, к нему и ленты уже не купишь, и клавишу, треснувшую в груди,
не сменишь. Любому покажет кукиш старуха-смерть, погоди,
твердил про себя он, к любому опию привыкаешь. А где ответ?
Разложенные на ящике ксерокопии иногда покупали, но чаще — нет.
Я, признаться, привык к бездомному этому, скучал, когда он исчез
без следа, как водится между поэтами и всеми прочими. Наотрез
не хочется верить, что дух его, хмурясь, носится, удручающе тих,
в краях суматошных тридцатых улиц, а может, сороковых...
IV.Мы живем в королевстве фальшивых денег, лениво думал он,
и хрустел огурцом, на острых коленях держа обшарпанный ремингтон.
Да, к нему и ленты уже не купишь, и клавишу, треснувшую в груди,
не сменишь. Любому покажет кукиш старуха-смерть, погоди,
твердил про себя он, к любому опию привыкаешь. А где ответ?
Разложенные на ящике ксерокопии иногда покупали, но чаще — нет.
Я, признаться, привык к бездомному этому, скучал, когда он исчез
без следа, как водится между поэтами и всеми прочими. Наотрез
не хочется верить, что дух его, хмурясь, носится, удручающе тих,
в краях суматошных тридцатых улиц, а может, сороковых...
Вышивая китайским бисером, женщины молча глядят в окошки
на розовые столбы дыма и пара над крышами приземистого городка.
Небольшое солнце коптит, словно китовый жир в каменной плошке.
Топят мазутом, в навигацию привезенным на танкере с материка,
добытым где-то в Дубае. Пахнет смерзшейся музыкой и забвеньем.
Посвистывает поземка, шуршит снежной крупою. У-у! О-о!
Мужчины закусывают контрабандный спирт тюленьим
салом, и глаза у них покрываются сонной пленкою. Ничего
не скажешь — славно устроена жизнь в столице. Всякий день самолеты
доставляют чипсы и молоко, кока-колу и противоцинготный лук.
Кинотеатр есть и спортзал. «А больница хорошая?»
на розовые столбы дыма и пара над крышами приземистого городка.
Небольшое солнце коптит, словно китовый жир в каменной плошке.
Топят мазутом, в навигацию привезенным на танкере с материка,
добытым где-то в Дубае. Пахнет смерзшейся музыкой и забвеньем.
Посвистывает поземка, шуршит снежной крупою. У-у! О-о!
Мужчины закусывают контрабандный спирт тюленьим
салом, и глаза у них покрываются сонной пленкою. Ничего
не скажешь — славно устроена жизнь в столице. Всякий день самолеты
доставляют чипсы и молоко, кока-колу и противоцинготный лук.
Кинотеатр есть и спортзал. «А больница хорошая?»
«Разумеется, что ты!
С пунктом предотвращения самоубийств и стационаром
для чахоточных». Клуб —
роскошнее некуда. Библиотека в три тысячи книг с открытым
доступом. Бережно пьем дефицитное пиво. Хозяйка показывает образцы
мыльного камня, из которого режет на продажу фигурки.
Он схож с нефритом,
по цвету, но мягок и теплоёмок. Темнеет рано. Во все концы
света плывут волны тьмы, северного сияния волны.
света плывут волны тьмы, северного сияния волны.
Звезды огромны. Слово
звучит приглушенно, сыплется дальними огоньками
на погребальный лед
залива. Это наши ребята на снегоходах возвращаются с зимнего лова,
говорит она с гордостью. Дай им Бог знатной добычи
говорит она с гордостью. Дай им Бог знатной добычи
и вечера без забот.
Художник нам изобразил
почти последний день Помпеи,
скрипучих красок портупеи
на холст, как розы, положил.
На заднем плане там волкан
огонь и лаву изрыгает.
За истуканом истукан
с вершины храма упадает.
А перепуганный народ,
включая женщины, и дети,
и стариков седобород,
бежит, спасение в предмете
имея, за город, в поля,
вопит, утрачивая разум, —
и вся окрестная земля
заражена сернистым газом.
Печально это полотно,
сей памятник людским мученьям!
Зато пропитано оно
аллегорическим значеньем.
Упал языческий кумир
эпохи эпиграмм и танцев,
так погибал античный мир
с приходом варваров-германцев!
Изящно умирал, с таким
восторгом! Ядом пахли розы.
Герои падали ничком,
приняв пластические позы,
почти последний день Помпеи,
скрипучих красок портупеи
на холст, как розы, положил.
На заднем плане там волкан
огонь и лаву изрыгает.
За истуканом истукан
с вершины храма упадает.
А перепуганный народ,
включая женщины, и дети,
и стариков седобород,
бежит, спасение в предмете
имея, за город, в поля,
вопит, утрачивая разум, —
и вся окрестная земля
заражена сернистым газом.
Печально это полотно,
сей памятник людским мученьям!
Зато пропитано оно
аллегорическим значеньем.
Упал языческий кумир
эпохи эпиграмм и танцев,
так погибал античный мир
с приходом варваров-германцев!
Изящно умирал, с таким
восторгом! Ядом пахли розы.
Герои падали ничком,
приняв пластические позы,
и зритель радуется, ибо
какой бы пепел ни летел
по небу черному, в изгибах
их полуобнаженных тел
сквозит гармония. Художник!
Певец наездниц в декольте!
Не зря ты ставил свой треножник,
молясь добру и красоте!
И я от смерти не успею
сбежать — одет ли, нагишом.
Как много ящериц в Помпеях,
на этом кладбище большом!
Вольно приезжим ротозеям
блуждать меж собственных могил,
и сетовать, что по музеям
развезены все фрески. Был
отменный град, а стал неважный —
иссушенный, малоэтажный.
Харчевня, булочная, дом
терпимости. С таким трудом
мы создаем свою вселенную,
засыпанную пеплом. Для
чего, сухая и мгновенная,
крошилась желтая земля
под плугом, и глаза воловьи
разглядывали мир с любовью
и благодарностью? Труды
и дни. Железный век случайней,
чем бронзовый, зато печальней
и дольше...
VI.какой бы пепел ни летел
по небу черному, в изгибах
их полуобнаженных тел
сквозит гармония. Художник!
Певец наездниц в декольте!
Не зря ты ставил свой треножник,
молясь добру и красоте!
И я от смерти не успею
сбежать — одет ли, нагишом.
Как много ящериц в Помпеях,
на этом кладбище большом!
Вольно приезжим ротозеям
блуждать меж собственных могил,
и сетовать, что по музеям
развезены все фрески. Был
отменный град, а стал неважный —
иссушенный, малоэтажный.
Харчевня, булочная, дом
терпимости. С таким трудом
мы создаем свою вселенную,
засыпанную пеплом. Для
чего, сухая и мгновенная,
крошилась желтая земля
под плугом, и глаза воловьи
разглядывали мир с любовью
и благодарностью? Труды
и дни. Железный век случайней,
чем бронзовый, зато печальней
и дольше...
Думает лысый — паршиво идут дела.
Мысли мои скудны, голова гола
и похожа на череп, обросший обвисшей кожей,
тот, которому впору лежать в песке,
с дождевым червем, свернувшимся на виске,
с мертвой мечтой в зубах, на кроличью кость похожей.
А волосатый рассчитывает: в юбилей
сбацаю стрижку тысяч за шесть рублей,
новыми гордо буду зубами клацать,
и сам черт мне будет тогда не брат,
потому что проснусь я не стар, а млад,
беззаботный и благостный, словно в двадцать
лет. Вечереет праздник с живою му.
Отцветают женщины, но ему
хорошо. Хряпнув крепкого, гласом хриплым
запевает он во главе стола
(балычок, шампанское, все дела),
и трясет кудрями, и пахнет «Шипром»,
то есть ладаном и дубовым мхом.
Мысли мои скудны, голова гола
и похожа на череп, обросший обвисшей кожей,
тот, которому впору лежать в песке,
с дождевым червем, свернувшимся на виске,
с мертвой мечтой в зубах, на кроличью кость похожей.
А волосатый рассчитывает: в юбилей
сбацаю стрижку тысяч за шесть рублей,
новыми гордо буду зубами клацать,
и сам черт мне будет тогда не брат,
потому что проснусь я не стар, а млад,
беззаботный и благостный, словно в двадцать
лет. Вечереет праздник с живою му.
Отцветают женщины, но ему
хорошо. Хряпнув крепкого, гласом хриплым
запевает он во главе стола
(балычок, шампанское, все дела),
и трясет кудрями, и пахнет «Шипром»,
то есть ладаном и дубовым мхом.
А поют про рябину, про отчий дом,
и раскачиваются, и глядит на друга
лысый друг, и кривится его губа.
Ах, судьба, бормочет он, ах, судьба,
только песня, в сущности, степь да вьюга...
VII.лысый друг, и кривится его губа.
Ах, судьба, бормочет он, ах, судьба,
только песня, в сущности, степь да вьюга...
Поздняя осень в московских пределах,
поле сражения красных и белых.
Кашляет сын, нездоров.
Гибли мы на поле, плакали во поле.
Две отставные вороны на тополе —
Бехтерев и Дегтярев.
Важно слетели к помойке. Обедают.
Каркают вдумчиво — верно, беседуют
про молодые голодные дни.
Жены и дети слушают речи их,
кружат вороны в краях человечьих —
как расплодились они!
Не говори мне, что мы проиграли.
Дальние теплоэлектроцентрали
паром исходят. Бредут по делам
жители города транспортных пробок,
трещин, железобетонных коробок,
города жалких реклам,
хмуро несут колбасу и капусту
в тонких пакетах. Просторно и грустно.
Сыплет колючим снежком
на отсыревшие гнезда вороньи.
Где же ты, где, суета новогодняя,
рокот гитары ночной?
Странствия, милый, обычно кончаются.
Именно этим наш брат отличается
от одноклеточных ангелов. Знать,
голос и город в нем необратимы,
слезы, как шлюзы по краю плотины —
и ничего не отнять.
VIII.поле сражения красных и белых.
Кашляет сын, нездоров.
Гибли мы на поле, плакали во поле.
Две отставные вороны на тополе —
Бехтерев и Дегтярев.
Важно слетели к помойке. Обедают.
Каркают вдумчиво — верно, беседуют
про молодые голодные дни.
Жены и дети слушают речи их,
кружат вороны в краях человечьих —
как расплодились они!
Не говори мне, что мы проиграли.
Дальние теплоэлектроцентрали
паром исходят. Бредут по делам
жители города транспортных пробок,
трещин, железобетонных коробок,
города жалких реклам,
хмуро несут колбасу и капусту
в тонких пакетах. Просторно и грустно.
Сыплет колючим снежком
на отсыревшие гнезда вороньи.
Где же ты, где, суета новогодняя,
рокот гитары ночной?
Странствия, милый, обычно кончаются.
Именно этим наш брат отличается
от одноклеточных ангелов. Знать,
голос и город в нем необратимы,
слезы, как шлюзы по краю плотины —
и ничего не отнять.
Строительные краны над Сайгоном
так высоки, что страшно. Облицовка
гостиниц — полированный гранит,
в торговых центрах чисто и просторно.
Толпа на мотороллерах спешит
куда-то, презирая светофоры,
все в масках марлевых, в американских джинсах.
И малый разрешается, и средний,
и крупный бизнес. Кто-то продает
шашлык из тараканов, кто-то — супчик,
который неимущие хлебают,
так высоки, что страшно. Облицовка
гостиниц — полированный гранит,
в торговых центрах чисто и просторно.
Толпа на мотороллерах спешит
куда-то, презирая светофоры,
все в масках марлевых, в американских джинсах.
И малый разрешается, и средний,
и крупный бизнес. Кто-то продает
шашлык из тараканов, кто-то — супчик,
который неимущие хлебают,
присев на корточки, иной торгует
французскими багетами, наследьем
французскими багетами, наследьем
эпохи колониализма, словом,
подъём при сохранении командных
высот в руках у партии.
Прости мне,
читатель, эту чушь. Меняем тему.
Диктаторы есть разные. Пройдохи
живут народным потом, паханы —
народной кровью. Хо Ши Мин, конечно,
был не из них, он был неисправимый
романтик, и борец, и патриот.
Он даже молодому Мандельштаму,
когда в Москву заехал из Парижа
разжиться денежкой у Коминтерна,
сумел мозги запудрить в интервью
журналу «Огонек». Потом дружил
с усатым людоедом, наколол
японцев и французов, раздолбал
американцев. И скончался в славе,
и завещал товарищам свой прах
развеять над отчизною, а те
многоколонный чудный мавзолей
соорудили, мумию вождя
в стеклянный гроб вложили, с притяженьем
земного лона грубую поверхность
морей, как полагается поэту, сличать.
И пионеры юные поют:
«Зачем мы по пятницам, дядюшка Хо,
змеиное пьем молоко?»
«Чтоб биться с врагами, чтоб яростней быть,
и родину жарче любить.
Ведь наша отрада, единый Вьетнам,
затем и завещана нам,
чтоб алое знамя с гербом золотым
плескалось над краем святым!»
Билборды хороши в Сайгоне: мертвый вождь
с отеческой улыбкой созерцает
солдат, рабочих, химиков, колхозниц,
смеющихся от счастья. А толпа
на мотороллерах спешит, и деловито
глядит, и шлейфом газов выхлопных
окутывает немногочисленные церкви.
IX.подъём при сохранении командных
высот в руках у партии.
Прости мне,
читатель, эту чушь. Меняем тему.
Диктаторы есть разные. Пройдохи
живут народным потом, паханы —
народной кровью. Хо Ши Мин, конечно,
был не из них, он был неисправимый
романтик, и борец, и патриот.
Он даже молодому Мандельштаму,
когда в Москву заехал из Парижа
разжиться денежкой у Коминтерна,
сумел мозги запудрить в интервью
журналу «Огонек». Потом дружил
с усатым людоедом, наколол
японцев и французов, раздолбал
американцев. И скончался в славе,
и завещал товарищам свой прах
развеять над отчизною, а те
многоколонный чудный мавзолей
соорудили, мумию вождя
в стеклянный гроб вложили, с притяженьем
земного лона грубую поверхность
морей, как полагается поэту, сличать.
И пионеры юные поют:
«Зачем мы по пятницам, дядюшка Хо,
змеиное пьем молоко?»
«Чтоб биться с врагами, чтоб яростней быть,
и родину жарче любить.
Ведь наша отрада, единый Вьетнам,
затем и завещана нам,
чтоб алое знамя с гербом золотым
плескалось над краем святым!»
Билборды хороши в Сайгоне: мертвый вождь
с отеческой улыбкой созерцает
солдат, рабочих, химиков, колхозниц,
смеющихся от счастья. А толпа
на мотороллерах спешит, и деловито
глядит, и шлейфом газов выхлопных
окутывает немногочисленные церкви.
...Нет, мы здесь не одни — шарахаются тени
предшественников наших к подворотням,
свои стихи беспомощно твердя —
не заклинанье, а предупрежденье.
Что Александр? на все лады клянет
глобализацию, автомобили
и — Бог весть почему — велосипеды,
предшественников наших к подворотням,
свои стихи беспомощно твердя —
не заклинанье, а предупрежденье.
Что Александр? на все лады клянет
глобализацию, автомобили
и — Бог весть почему — велосипеды,
потом, смирясь, мягчеет, замечает
цветы Италии — на первом месте ирис,
сияющий и синий.
сияющий и синий.
Николай,
воспев и розовый миндаль, и запах
тосканских трав, в историю ныряет,
созвездие имён употребляя:
«Савонарола», «Леонардо», «Алигьери».
А Михаил, распутный сибарит,
серьезного вообще не говорит.
Флоренция ему — лишь веточка мимозы
в петлице, сладкая игра, хрусталь, балкон,
апрель, безумие, одеколон,
и на рассвете — после всех объятий — слезы
блаженные.
тосканских трав, в историю ныряет,
созвездие имён употребляя:
«Савонарола», «Леонардо», «Алигьери».
А Михаил, распутный сибарит,
серьезного вообще не говорит.
Флоренция ему — лишь веточка мимозы
в петлице, сладкая игра, хрусталь, балкон,
апрель, безумие, одеколон,
и на рассвете — после всех объятий — слезы
блаженные.
Вот Алексей Сурков
в костюме мешковатом. Он, толков,
суров и вдохновеньем чудным полон,
в чужой стране, где пот рабочий солон,
сложил эклогу (мы так не смогли б)
Буонаротти, со словами вроде
«власть времени», «экстаз» и «холод глыб».
Все в мире повторится,
как уверял Экклезиаст: и птица
над Понте Веккио (сорока), и несметные
щедроты юности, и нищета, и смертные
движения долота. Канва. Елена. Пяльцы
и мрамор — бывший мел, то есть углекислый кальций,
сплоченный временем, как ткань стиха —
изгнанием.
суров и вдохновеньем чудным полон,
в чужой стране, где пот рабочий солон,
сложил эклогу (мы так не смогли б)
Буонаротти, со словами вроде
«власть времени», «экстаз» и «холод глыб».
Все в мире повторится,
как уверял Экклезиаст: и птица
над Понте Веккио (сорока), и несметные
щедроты юности, и нищета, и смертные
движения долота. Канва. Елена. Пяльцы
и мрамор — бывший мел, то есть углекислый кальций,
сплоченный временем, как ткань стиха —
изгнанием.
Душа моя глуха.
Искусства — чувство, Арно — лучезарно,
трепещет — блещет, город — ворот, тот,
который поднимает, от красот
постылых отворачиваясь, житель
блокадного дождя.
А ветр бредет на север,
и дева просвещенная моя
смеется кошкам в окнах, каруселям
на площадях, и немудреный профиль
(носатый, в непомерном капюшоне)
знай чертит пальцами на пыльных стеклах
заброшенной скрипичной мастерской.
X.трепещет — блещет, город — ворот, тот,
который поднимает, от красот
постылых отворачиваясь, житель
блокадного дождя.
А ветр бредет на север,
и дева просвещенная моя
смеется кошкам в окнах, каруселям
на площадях, и немудреный профиль
(носатый, в непомерном капюшоне)
знай чертит пальцами на пыльных стеклах
заброшенной скрипичной мастерской.
Не рыдай, мой Леонардо, мой конструктор голубой.
Не летает? Ну и ладно, ну и славно, Бог с тобой.
Свет сожжет, любовь изгложет, потускнеют честь и медь.
Человек взмывать не может, но зато умеет петь,
тешься: sapiens не кролик и не смертный раб совсем.
Есть такой в ютьюбе ролик (или девять, или семь):
навострился homo в пропасть прыгать ради юных дев,
Не летает? Ну и ладно, ну и славно, Бог с тобой.
Свет сожжет, любовь изгложет, потускнеют честь и медь.
Человек взмывать не может, но зато умеет петь,
тешься: sapiens не кролик и не смертный раб совсем.
Есть такой в ютьюбе ролик (или девять, или семь):
навострился homo в пропасть прыгать ради юных дев,
перепончатую лопасть на конечности надев.
Боже, как парят ребята, всякий смел, свободен, горд!
Боже, как парят ребята, всякий смел, свободен, горд!
Так на родине когда-то парашютный правил спорт,
стратостат взлетал сквозь тучи, пузырился хлебный квас —
только нынешний покруче. Ах, как жаль, что не про нас,
не про наше поколенье. Знаешь, мы заражены,
как у Лермонтова, ленью, черной верностью жены
из Багрицкого. На скальпах плешь горит, зелена мать.
Не хотим в швейцарских Альпах трезвых птиц изображать.
Лучше сяду на летадло, крылья из люминия,
пусть меня доставит, падла, в те блаженные края,
где поют, сбиваясь часто, кровный мёд и молоко
безвоздушные гимнасты в черных сталинских трико.
XI.стратостат взлетал сквозь тучи, пузырился хлебный квас —
только нынешний покруче. Ах, как жаль, что не про нас,
не про наше поколенье. Знаешь, мы заражены,
как у Лермонтова, ленью, черной верностью жены
из Багрицкого. На скальпах плешь горит, зелена мать.
Не хотим в швейцарских Альпах трезвых птиц изображать.
Лучше сяду на летадло, крылья из люминия,
пусть меня доставит, падла, в те блаженные края,
где поют, сбиваясь часто, кровный мёд и молоко
безвоздушные гимнасты в черных сталинских трико.
Кто у нас лишний кто у нас грешный
в яблонях старых шелковый дым
первенца вишней братца черешней
девочек майским дождем проливным
Слезем-ка с дрожек вступим во дворик
ехали долго и далеко
первенцу ножик братцу топорик
малым сестренкам сережки в ушко
Тучей влюбленной, картой крапленой
тешится время, плюшевый лев.
Молнией грянет, горло поранит,
ляжет на стол шестеркою треф.
Что мы ответим выросшим детям
только полсвета исколесим
ключик скрипичный свечки привычной
в нашем предместье неугасим
а домовые, ножки кривые,
бродят по дому ручки скрестя
в карты играют дверь отворяют
и просыпаясь плачет дитя
XII.в яблонях старых шелковый дым
первенца вишней братца черешней
девочек майским дождем проливным
Слезем-ка с дрожек вступим во дворик
ехали долго и далеко
первенцу ножик братцу топорик
малым сестренкам сережки в ушко
Тучей влюбленной, картой крапленой
тешится время, плюшевый лев.
Молнией грянет, горло поранит,
ляжет на стол шестеркою треф.
Что мы ответим выросшим детям
только полсвета исколесим
ключик скрипичный свечки привычной
в нашем предместье неугасим
а домовые, ножки кривые,
бродят по дому ручки скрестя
в карты играют дверь отворяют
и просыпаясь плачет дитя
По важным господам, негордый бард,
я шестерил тогда, горячих точек
немало повидавший… переводчик?
Нет, чуть повыше рангом. Лангобард?
Нет. Перельман? А! Вспомнил — драгоман!
В костюмчике, в очочках, скромный гномик
при гоблинах тайком мечтал роман
о крахе постсоветских экономик
состряпать, взяв примером некий хим-
завод или колхоз, светло и просто
сваять бессмертный памятник лихим
я шестерил тогда, горячих точек
немало повидавший… переводчик?
Нет, чуть повыше рангом. Лангобард?
Нет. Перельман? А! Вспомнил — драгоман!
В костюмчике, в очочках, скромный гномик
при гоблинах тайком мечтал роман
о крахе постсоветских экономик
состряпать, взяв примером некий хим-
завод или колхоз, светло и просто
сваять бессмертный памятник лихим
(как морщатся сегодня) девяностым.
Увы мне! Труд мой был отвергнут всеми
редакциями. Выяснилось, что я
дурной стилист, что в социальной теме
не разбираюсь, и вообще, друзья,
за прозу браться — видит Бог, нелепость
для тех, кто по лирической тропе
ползет. Ведь эрос мне милей, чем эпос,
танатос — как-то ближе ВВП.
Но это к слову. (А дороже слова
я ничего не знал.) Беги, строка —
бесснежной музыки нетвердая основа —
не дольше сна, не гибче языка
гадючьего, не слаще волчьих ягод.
Ни на день не загадывать, ни на год.
Все отберут. Не восторгаться. Жмых
жизни: черепа архаров круторогих
(из Красной книги) на обочине дороги
в Китай, и джигитовку удалых
кара-киргизов, и росу на розе —
пожертвуем, смеясь, той самой прозе,
к которой неспособны.
редакциями. Выяснилось, что я
дурной стилист, что в социальной теме
не разбираюсь, и вообще, друзья,
за прозу браться — видит Бог, нелепость
для тех, кто по лирической тропе
ползет. Ведь эрос мне милей, чем эпос,
танатос — как-то ближе ВВП.
Но это к слову. (А дороже слова
я ничего не знал.) Беги, строка —
бесснежной музыки нетвердая основа —
не дольше сна, не гибче языка
гадючьего, не слаще волчьих ягод.
Ни на день не загадывать, ни на год.
Все отберут. Не восторгаться. Жмых
жизни: черепа архаров круторогих
(из Красной книги) на обочине дороги
в Китай, и джигитовку удалых
кара-киргизов, и росу на розе —
пожертвуем, смеясь, той самой прозе,
к которой неспособны.
Вертолет
скользил между горами. Зябко, грустно,
беспомощно мне было.
беспомощно мне было.
Для искусства
и для дыхания Господь создал природ
ужасно много.
ужасно много.
Например, Тоскана
воронежская. Суздаль, огород
монашеский. Байкал, приют бурята
и хариуса. Бронзовый Тибет,
которым просвещенные юнцы
ну прямо бредят, да.
монашеский. Байкал, приют бурята
и хариуса. Бронзовый Тибет,
которым просвещенные юнцы
ну прямо бредят, да.
Но знаешь образцы
необжитой вселенной? Там ни гонга,
ни фрески, ни отважного Армстронга.
Базальт и снег. Озера синие мертвы.
Свобода, но чужая. Немощь, тяжесть.
Я, тот, кто смерти лепетал «иду на вы»,
с Памиром спорить не отважусь.
У, как серьезно! Соплеменник, брось
занудствовать, радея ли, рыдая
о юности.
Умрем.
Зато земная ось
наклонена, как шпага молодая.
ни фрески, ни отважного Армстронга.
Базальт и снег. Озера синие мертвы.
Свобода, но чужая. Немощь, тяжесть.
Я, тот, кто смерти лепетал «иду на вы»,
с Памиром спорить не отважусь.
У, как серьезно! Соплеменник, брось
занудствовать, радея ли, рыдая
о юности.
Умрем.
Зато земная ось
наклонена, как шпага молодая.