Вы здесь
Птицы
Андрей ТИМЧЕНОВ
* * *
В прозрачном шаре осени
гудок
электровоза,
как листок опавший,
вслед за вагоном мчится на восток,
встречая там же запад,
там же,
там же
в своей тоске вращается октябрь,
по кругу носит охру в белой чаше,
и облако над ним, как дирижабль,
приковано к лучу высокой башни.
И я с пятиэтажками хрущоб
вращаюсь на пластинке запустенья,
лист сердца укрывая под плащом,
чтоб не сорвало холодом осенним.
Птицы
гудок
электровоза,
как листок опавший,
вслед за вагоном мчится на восток,
встречая там же запад,
там же,
там же
в своей тоске вращается октябрь,
по кругу носит охру в белой чаше,
и облако над ним, как дирижабль,
приковано к лучу высокой башни.
И я с пятиэтажками хрущоб
вращаюсь на пластинке запустенья,
лист сердца укрывая под плащом,
чтоб не сорвало холодом осенним.
Птицы
Марине Акимовой
Аист — вестник времени, в дороге
из его яйца все люди вышли,
птицы все,
и сам он вышел,
долгим
криком осенив поля и крыши.
Аист — вестник времени.
Вдоль белой
длинной шеи облака струятся...
Красный солнца луч, как клюв на нервной
бронзовой струне непостоянства...
Аист — танец одиночества с болотной
скукой,
сквозь извилины растущей,
словно изнутри меня осока
лезет тягой к свету вездесущей.
из его яйца все люди вышли,
птицы все,
и сам он вышел,
долгим
криком осенив поля и крыши.
Аист — вестник времени.
Вдоль белой
длинной шеи облака струятся...
Красный солнца луч, как клюв на нервной
бронзовой струне непостоянства...
Аист — танец одиночества с болотной
скукой,
сквозь извилины растущей,
словно изнутри меня осока
лезет тягой к свету вездесущей.
Словно я, меняя форму линий,
ощутил на теле оперенье,
красный клюв, как молнию, и крылья
в снегопаде белом озаренья.
Где из наважденья все предметы:
люди и пейзажи на озёрной
глади,
персонажи оперетты
в смутном фокусе трубы подзорной,
ускользающий мираж за дымкой
апокрифа Еноха в пернатом
изложеньи,
вечность-невидимка,
смерть которой служит адвокатом...
Чтоб затем продолжить панораму
медленного действа в назиданье
жизни, поспешающей к этапу
возвращенья оной в наказанье.
ощутил на теле оперенье,
красный клюв, как молнию, и крылья
в снегопаде белом озаренья.
Где из наважденья все предметы:
люди и пейзажи на озёрной
глади,
персонажи оперетты
в смутном фокусе трубы подзорной,
ускользающий мираж за дымкой
апокрифа Еноха в пернатом
изложеньи,
вечность-невидимка,
смерть которой служит адвокатом...
Чтоб затем продолжить панораму
медленного действа в назиданье
жизни, поспешающей к этапу
возвращенья оной в наказанье.
*
Журавль спит, во сне раскинув крылья,
над осенью в прощальном крике тая,
ему приснился бег автомобилей
и чайной розы запах из Китая,
над храмами, где просветлённый Будда,
сон продолжая в новом измереньи,
извлёк весенний танец ниоткуда
с торжественной печалью Воскресенья.
Фонариков бумажных увяданье,
разбросанных повсюду по долине,
снов человечьих окружила стая,
под листопадом спящая доныне.
над осенью в прощальном крике тая,
ему приснился бег автомобилей
и чайной розы запах из Китая,
над храмами, где просветлённый Будда,
сон продолжая в новом измереньи,
извлёк весенний танец ниоткуда
с торжественной печалью Воскресенья.
Фонариков бумажных увяданье,
разбросанных повсюду по долине,
снов человечьих окружила стая,
под листопадом спящая доныне.
*
У Ангела на два крыла дороги
стояла в перьях боль, по телеграфным
столбам толклись обрывки фраз и поминутно
пересекались скрипом тормозов.
Но Ангелу хотелось оглянуться
на насекомый бег по его телу...
Мешала боль, стянувшая затылок
пучком высоковольтных передач.
И Ангелу уже давно не снилось,
каким он был в своём далёком детстве,
когда лепил из глины человечка
и когда звёзды в небе зажигал.
стояла в перьях боль, по телеграфным
столбам толклись обрывки фраз и поминутно
пересекались скрипом тормозов.
Но Ангелу хотелось оглянуться
на насекомый бег по его телу...
Мешала боль, стянувшая затылок
пучком высоковольтных передач.
И Ангелу уже давно не снилось,
каким он был в своём далёком детстве,
когда лепил из глины человечка
и когда звёзды в небе зажигал.
*
Трясогузка — волна на погнутой пластинке,
но звука
из-за шороха листьев осенних труба не доносит.
Если можно трубой назвать небо,
а вращением круга —
земную поверхность,
где царствует осень.
Трясогузка — зеркальное переложенье летучих
паутин невесомых,
она их полёт и дыханье
на фоне полос реактивных,
таких же плакучих,
как ив над рекою в осеннем костре полыханье.
У трясогузки в запасе лежат наблюденья
над быстротечно скользящим потоком воздушным,
в котором вся жизнь обернулась в прозрачные тени
и в смене времён затерялась на тропах пастушьих.
но звука
из-за шороха листьев осенних труба не доносит.
Если можно трубой назвать небо,
а вращением круга —
земную поверхность,
где царствует осень.
Трясогузка — зеркальное переложенье летучих
паутин невесомых,
она их полёт и дыханье
на фоне полос реактивных,
таких же плакучих,
как ив над рекою в осеннем костре полыханье.
У трясогузки в запасе лежат наблюденья
над быстротечно скользящим потоком воздушным,
в котором вся жизнь обернулась в прозрачные тени
и в смене времён затерялась на тропах пастушьих.
*
Феникс на чёрный экран проецирует взгляд свой,
где кинолентой сосредоточено время
в виде пейзажа из затемнённых преамбул,
как подсознанье, лишённое света;
но бредит
корень, питающий крону, залитую солнцем.
Крона без корня — как мысль без предчувствий.
Предтеча...
Феникс — предтеча, когда распадается стронций,
смерть образуя из населяющих вечность
атомов.
где кинолентой сосредоточено время
в виде пейзажа из затемнённых преамбул,
как подсознанье, лишённое света;
но бредит
корень, питающий крону, залитую солнцем.
Крона без корня — как мысль без предчувствий.
Предтеча...
Феникс — предтеча, когда распадается стронций,
смерть образуя из населяющих вечность
атомов.
*
Чайка в хриплом репродукторе простора
пронзительно, как упырь, оглашает берег;
но этот крик здесь уместен,
хотя и гордо
в тревожном предчувствии спазма бредит.
Чайка, романтических песен сути
не смущаясь несоответствием —
продлевает
в морские дали свой голос утлый
служителя хаоса и печали.
Её крик на разделе твердыни с бездной
стоит, как Харон в оперённой лодке,
указующий клювом-жезлом
в небытие
один из коротких
путей,
в котором есть всё же надежда
в виде паруса над горизонтом
и мгновение счастья безбрежного
в единении сердца с солнцем.
Поэтому крик чайки, раздирающий душу,
привязан к восторгу гибели,
когда, легко оставляя сушу,
глаз приветствует мир невиданный.
пронзительно, как упырь, оглашает берег;
но этот крик здесь уместен,
хотя и гордо
в тревожном предчувствии спазма бредит.
Чайка, романтических песен сути
не смущаясь несоответствием —
продлевает
в морские дали свой голос утлый
служителя хаоса и печали.
Её крик на разделе твердыни с бездной
стоит, как Харон в оперённой лодке,
указующий клювом-жезлом
в небытие
один из коротких
путей,
в котором есть всё же надежда
в виде паруса над горизонтом
и мгновение счастья безбрежного
в единении сердца с солнцем.
Поэтому крик чайки, раздирающий душу,
привязан к восторгу гибели,
когда, легко оставляя сушу,
глаз приветствует мир невиданный.
*
На потресканном круге гончарном кровавая глина пытает золотушные пальцы осеннего странника Бога. — Не клади в меня душу, — вопит, — как же ей обживаться, как вместить высоту в шелудивый огрызок оврага!.. Но Бог не послушал. Потому что и сам не вмещался в размеры вселенной.Огоньком папиросы прорисован полёт заоконный моего силуэта в вагоне экспресса. Далёкий для иных силуэтов, что так же полны ожиданья того, что приходит к уже опустевшему телу... Как во сне, перевёрнут октябрь... Конец и Начало стали смыслом единым в охровом его обиходе. Каждый символ в преддверии снега — всего лишь попытка обернуться безмолвием в новом своём воплощеньи...
Изнутри озирая, как глина могла бы, как древо озирать свои корни и ветви с потоками влаги вдоль волокон, до самой вершины, до самого солнца, стоящего тускло над пропастью в день листопада. Когда ветер цепной о служеньи хозяину вспомнит... Изнутри озирая окружающий мир, я подумал:
Когда эволюция кончится, согласно виденьям, пришедшим на Патмос, и мёртвые встанут с живыми назад оглянуться, на пройденный путь, что казался таким бесконечным, что откроется им напоследок? Что их было лишь двое. Адам, сотворённый из глины, из ребра его — Ева, и множество их отражений в пространстве глазного хрусталика на гигантском лице Андрогина.
Телец не даёт застояться воде ядовитой в пространстве. Паутинками мысли парят, и огнём полыхает рябина. Из руки октября всем дано будет благословенье. Я внутри Водолея, звук доходит ко мне через воздух, и предчувствия движут прозрений моих колесницу.
Самолёт пролетает так низко, что я успеваю схватиться руками за железную балку на днище и уже высоко разжимаю уставшие пальцы. Но, вопреки всем законам паденья, усталое тело моё поднялось ещё выше, и уже самолёт подо мной превратился в случайный нарисованный крестик на самом краю мирозданья.
* * *
Так холодно, что антенна примерзла к небу.
Пустота головы сошлась с пустотой пейзажа.
Кажется, что я никогда здесь не был
и не пытался даже.
Улица эта вне моего участья.
Окна горят, как на другой планете.
Что же я делаю здесь,
для какого счастья
меня обнимает ветер?
Пачка «Луча» по три пятьдесят в киоске.
Из зажигалки пламя извлечь пытаясь,
я понимаю, что дрогнут уже не кости,
а мысли,
не растворяясь.
Тело мое отсутствует все же.
Тенью
скользит в пустоте сквозь пустоту прохожих.
И небо в меня, подобно хищным растеньям,
пускает корни под кожу.
Что же я делаю здесь, на ветру пустынном,
на бесплодном клочке земли, на краю иллюзий?
И зачем мне жизнь нужна бесконечно длинной,
когда можно стянуть ее в краткий узел?
Пустота головы сошлась с пустотой пейзажа.
Кажется, что я никогда здесь не был
и не пытался даже.
Улица эта вне моего участья.
Окна горят, как на другой планете.
Что же я делаю здесь,
для какого счастья
меня обнимает ветер?
Пачка «Луча» по три пятьдесят в киоске.
Из зажигалки пламя извлечь пытаясь,
я понимаю, что дрогнут уже не кости,
а мысли,
не растворяясь.
Тело мое отсутствует все же.
Тенью
скользит в пустоте сквозь пустоту прохожих.
И небо в меня, подобно хищным растеньям,
пускает корни под кожу.
Что же я делаю здесь, на ветру пустынном,
на бесплодном клочке земли, на краю иллюзий?
И зачем мне жизнь нужна бесконечно длинной,
когда можно стянуть ее в краткий узел?
* * *
На руке раскрытой марта
чернеют линии,
и вдоль их корня
взгляд солнца-хироманта,
читающего смысл полдня.
Скитаться в прошлом,
если в будущем
все то же самое,
что в прошлом,
дано забору, в сером рубище
стоящему истошно.
А дальше — женщина красивая
цветет на остановке,
где март прикладывал усилия
создать на солнце невесомость.
И я, разложенный на линии
на плоскости внутри сознания,
распался на печаль и крылья,
как птица после кольцевания.
чернеют линии,
и вдоль их корня
взгляд солнца-хироманта,
читающего смысл полдня.
Скитаться в прошлом,
если в будущем
все то же самое,
что в прошлом,
дано забору, в сером рубище
стоящему истошно.
А дальше — женщина красивая
цветет на остановке,
где март прикладывал усилия
создать на солнце невесомость.
И я, разложенный на линии
на плоскости внутри сознания,
распался на печаль и крылья,
как птица после кольцевания.
* * *
Я вижу себя чёрным голубем крыш,
в красных лапках моих
белый снег тишины.
И кружит надо мной ночь-летучая мышь
коридором в загробные страны луны.
Я вижу тебя белой цаплей болот,
в красных лапках твоих
муть зелёной волны.
И кружит над тобой чёрный дрозд-небосвод
коридором в загробные страны луны.
Но не вижу себя и не вижу тебя
там, где ворон очнётся вчерашнего дня.
в красных лапках моих
белый снег тишины.
И кружит надо мной ночь-летучая мышь
коридором в загробные страны луны.
Я вижу тебя белой цаплей болот,
в красных лапках твоих
муть зелёной волны.
И кружит над тобой чёрный дрозд-небосвод
коридором в загробные страны луны.
Но не вижу себя и не вижу тебя
там, где ворон очнётся вчерашнего дня.